Благовест с Амура
Шрифт:
— Ты меня не упрекай. Я еще не уверен, что для этих повелений срок пришел.
— Да как же, государь?! — воскликнул Муравьев. — Большая война на пороге! Промедлим — потеряем все!
— Ты готовишься к сплаву?
— Полным ходом готовлюсь.
— Вот и готовься. Раньше весны все равно сплавляться не сможешь, а до того времени обстановка прояснится. Это все?
— Мне поступило донесение о том, что добыто сверх сметного исчисления более пятидесяти пяти пудов золота. Я прошу, государь, дать указание Министерству финансов оставлять часть добытого золота в Главном управлении Восточной Сибири для нужд вверенного мне края. Я экономлю тысячи рублей — так пусть сэкономленное хотя бы частично остается в моем распоряжении.
— Знаю,
— Я уверен, что война и до нас доберется, государь. Я имею в виду крайний Восток.
— Долбишь в одну точку, как вода в камень? И правильно делаешь: глядишь, и продолбишь даже наши окаменелости, — усмехнулся Николай Павлович. Муравьев позволил себе чуть улыбнуться в усы, а князь грохотнул и тут же, выхватив платок, прикрыл им вроде бы кашель: успел заметить старый царедворец, как посерьезнел государь. — А пока что знаешь, что к тебе подбирается? Холера!
— Уже знаю, государь, и принимаю меры.
— Это когда ж успел? — искренне удивился император. — Полгода был за границей, а край свой блюдешь.
— Генерал Венцель, оставшийся за меня, написал, что переселенцы, коих направило в Восточную Сибирь Министерство внутренних дел, понесли с собой холеру и заражают ею сибирские села. Я уже приказал Венцелю немедленно отправить навстречу переселенцам ответственного чиновника и врача, чтобы остановить это движение и постараться с ним справиться.
— Как думаешь, успеют? Сколько до Иркутска верст?
— Около четырех тысяч, — сообщил Орлов.
— Долго курьеру скакать, — покачал головой император.
— Железную дорогу в Сибирь надо прокладывать, государь, — сказал Муравьев. — Не дай бог случится большая война на Востоке, как туда войска направлять по нашим-то дорогам? И телеграф нужен электрический.
— Да, ваше величество, — поддержал князь, — отстаем мы от Европы. У них и дороги железные, и пароходы военные, и ружья сплошь нарезные, а у нас кремневые да гладкоствольные. Дрянные — вон как говорит генерал. Ох, чую, наплачемся мы с ними. — Князь поправил усы и подмигнул Муравьеву: надо, мол, пользоваться моментом.
— Про железные дороги думает наследник, — устало сказал Николай Павлович. — Про пароходы — великий князь, это дело морского ведомства. Дайте срок, вот с Турцией разберемся, тогда и займемся — и дорогами, и телеграфом, и ружьями. Такие дела наскоком не решаются… В общем, так, Муравьев. Ты тут, в Петербурге, занимайся неотложными делами — я знаю, что хочешь добиться разрешения торговать в Кяхте не только меной, но и монетой, и потому приказал собрать особый комитет из лиц, сведущих в торговле, под председательством министра финансов Брока, — так вот, занимайся этим, но особо долго не задерживайся, а мы пока подумаем еще раз о твоих просьбах.
Николай Николаевич был разочарован, можно даже сказать, ввергнут в прострацию. Как ни убеждала его Екатерина Николаевна, а затем и великая княгиня Елена Павловна, которой они нанесли традиционный визит, — что император прав, что надо все взвесить, прежде чем делать столь решительные шаги, — он был на грани отчаяния. Он посчитал, что государь, узнав о согласии, пусть и вынужденном, работать на иностранные разведки, перестал ему доверять. И, как всегда в критических случаях, ринулся к письменному столу — излить душу в письме брату Вениамину. И, опять же как всегда, его личные переживания тесно сплелись с тревогами об Отечестве — если бы он их разделял, то это был бы уже не он, Николай Николаевич Муравьев, генерал-губернатор Восточной Сибири, а кто-то совсем другой, хотя, быть может, и под таким же именем.
«Ты спрашиваешь об моих делах до сих пор я об них ничего положительного сказать не могу и до сих пор еще никаких распоряжений к моему обратному отъезду не делаю; может быть, Бог поможет еще избавиться от горькой чаши, которая мне там предстоит, если не произойдет никаких перемен.
…Англия по-прежнему к нам враждебна и ждет весны, чтоб действовать против нас и в Черном, и в Балтийском море… В Петербурге же очень боятся войны с Англиею… и теперь известные люди в самых тесных отношениях с английским посланником. Они и знать не хотят, что с Англиею поладить мы можем только, унизив Россию и утратив все ее влияние в Европе и даже ее самостоятельность, что, напротив, война с Англиею погубит ее; но надежда на Государя, который не даст себя обмануть ни англичанам, ни друзьям их в Петербурге.
Катенька моя все прихварывает… ей здешний климат вовсе не способен, а потому, если не поедем обратно, то уедем куда-нибудь в глушь, где бы можно было и жить с нашими малыми средствами; я храню мою заграничную штатскую одежду, которой будет достаточно на первый случай». — Николай Николаевич грустно усмехнулся: он не представлял, как будет привыкать к постоянному ношению сюртука или даже фрака — с двенадцати лет в мундире; одна надежда — уволят с правом ношения военной формы, она, конечно, дороже обойдется, зато своя, родная.
«Неприятно быть в этом двусмысленном положении, — продолжил он после недолгого раздумья, — и если б не предстояло мне в Восточной Сибири исполнить окончательно начатое дело, то я бы давно уже удалился; уверяю тебя, что никто еще в таком странном положении, как я, не находился, и причина простая: меня выхватил из рядов сам Государь и поставил так высоко, что заметили меня и другие, с которыми я однако ж ничего общего иметь не могу; я иначе люблю моего Государя и Отечество, чем они; я иначе понимаю пользы их, чем они; я с ними не родня, не сват и круга их не ищу, и поэтому я для них несносен, а от Государя очень далек; правда, меня любят Его сыновья, но ни перед кем из них хорошего никто за меня не замолвит, а, напротив, при случае всякий набросит тень; дело у меня важное, где бы надо явное неограниченное доверие, а допустить до этого все, окружающие Его и царственную семью Его, не хотят — вот мое положение, в котором ближе всего применяется русская пословица: «Бог высоко, царь далеко».
Николай Николаевич в горестных размышлениях вольно или невольно преувеличивал свое одиночество на холодных вершинах власти: за него при случае всегда готовы были замолвить перед государем доброе слово и великая княгиня Елена Павловна, нежно любившая своего «маленького пажа» Николашу, и бывший его начальник, а ныне министр уделов граф Лев Алексеевич Перовский, да и старшие сыновья императора не оставляли своим вниманием происходящее на Амуре и крайнем Востоке. Правда, цесаревичу, поставленному отцом во главе Амурского комитета, уже изрядно надоели происки Нессельроде против Муравьева, да и муравьевская настырность его утомляла; ему претили дипломатические тонкости внешней политики — куда интересней было заниматься внутренними делами России. А великому князю Константину очень нравилась идея создания на Тихом океане военного флота (о торговом он вообще не думал) и потому исследования Невельского, его стремление найти незамерзающую гавань получали у него воодушевленную поддержку, ну а, поскольку прямым начальником капитана был генерал-губернатор, Константин Николаевич покровительствовал и ему. Правда, покровительство это принимало иногда странную форму. Так, согласившись с настойчивыми просьбами Невельского о присылке военных кораблей для патрулирования Татарского пролива, глава морского ведомства, обсчитав, во что обойдется содержание фрегата и корвета в столь отдаленных местах, и не имея таких денег в министерстве, предложил львиную долю расходов взять на себя Главному управлению Восточной Сибири. Ему как-то не пришло в голову, что Муравьеву неоткуда взять эти деньги, кроме как жестоко сэкономив на всем прочем. Скрепя сердце Николай Николаевич пошел на это, утешая себя тем, что поддержка великого князя стоит того и со временем все окупится сторицей.