Благовест с Амура
Шрифт:
— Ай, да не обращайте внимания, сударь мой. Это так, стариковская небрежность…
Но Иван Сергеевич лукавил. Он действительно не верил в реальность генеральской мечты и несколько раз высказался о ней с такой же усмешкой в приватных разговорах. Доброжелателей у нас, как известно, всегда в избытке, и это немедленно стало известно Муравьеву. Все знали, что в гневе генерал-губернатор бывает яростен и нередко несправедлив, и доктор ожидал самых суровых последствий своего свободомыслия, однако, как ни странно, ничего подобного не случилось. И лишь немного позже от своего доброго знакомого, почти приятеля, иркутского земского исправника Ефимова, он узнал подробности своего чудесного спасения.
Случилось это как раз в день назначения Ивана Владимировича, бывшего
— Простите, ваше превосходительство, но я не могу исполнить ваше пожелание, — ответствовал Ефимов.
— Почему?
— А потому, что вы первый будете иметь право назвать меня подлецом, если мои знакомства с людьми я стану соображать с вашим к ним расположением или нерасположением, — волнуясь, но твердо сказал молодой чиновник.
Генерал-губернатор, склонив голову набок, испытующе посмотрел на него и перешел к другим служебным вопросам.
Это происшествие и считал Иван Сергеевич причиной, почему он избегнул, казалось бы, неотвратимого наказания.
Правда, этот случай не научил его осторожности в высказываниях и спустя некоторое время он уже сам обратится к Ефимову с просьбой умалить гнев генерала, вызванный опять-таки его небрежным поведением, но это случится много позже, через три года.
— Михал Сергеич, — постучал в дверь номера Бибиков, — загонщик из Нижнеудинска прибыл.
Загонщик, то бишь гонец, прискакал с письмом от исправника.
«…Часть переселенцев я остановил до Нижнеудинска, — писал Ефимов, — но большой обоз миновал его и через Хингуй и Худоеланское движется к Будагову… Только возле Кындызыка есть подходящее для карантина место — надо срочно договориться с жителями и священником Кындызыка поставить там временную часовню, чтобы отпеть и похоронить умерших. Тогда карантин будет иметь успех…»
Кындызык… Михаил Сергеевич мгновенно вспомнил сельцо с этим странным названием, старосту Ярофея и его жену Матрену, умевшую говорить стихами. Если Ярофей по-прежнему староста, они поладят. Откуда взялась у него эта уверенность, Волконский вряд ли бы смог внятно объяснить, но он приказал немедленно закладывать кибитку и, не теряя времени, мчаться в Кындызык. Сани с закупленными Бибиковым водкой и самогоном, залитыми в дубовые бочки, двинулись следом.
Во многих сибирских селах Московский тракт проходил немного в стороне, это облегчало задачу их защиты и усугубляло положение переселенцев: никто из местных жителей, напуганных «собачьей смертью», с ними просто не желал разговаривать — запирали въезды в поселения, навстречу подходившим и подъезжавшим выставляли вилы, медвежьи рогатины, а то и ружья, если таковые имелись, и никакие уговоры, никакие мольбы, никакие воззвания к милосердию и совести не оказывали действия на закаменевшие сердца. Были случаи, когда и поднимали на те вилы и рогатины остервенело рвавшихся к жилью людей — неважно, мужчин или женщин, стариков или детей. Жизнь родных и близких была дороже жизни чужаков. Власти, которые вначале попытались воздействовать строгостью на своих подопечных, столкнулись с их полным неподчинением, опасаясь бунтов, отступили и в меру сил и умений старались облегчить страдания переселенцев. Увы, очень мало было мест, где это удавалось.
Ярофей Харитонов — он так и оставался старостой — встретил губернских посланцев неприветливо. Все односельчане уже знали о напасти, приближающейся к их домам, к их семьям, и встали наизготовку: перекрыли жердями мост через речку Кындызык на въездной дороге, поставили сменных дежурных, а для оповещения о тревоге повесили на перекладине полупудовый колокол, одолженный по такому случаю батюшкой сельской церкви.
— Сход решил: не пущать! — сверкнул Ярофей черными глазами, недослушав Волконского, который начал говорить о способах борьбы с болезнью.
— Да нет, Ярофей, вы не поняли. Мы как раз хотим не впускать их в село, а остановить в поле перед речкой — карантин там устроить. Ну, то есть лагерь, где можно будет отделить здоровых от больных. У нас же и доктор есть, вот Иван Сергеевич Персин. Он двадцать лет назад боролся с холерой в Петербурге и, как видите, жив остался. И, наконец, надо похоронить мертвых, чтобы они не заражали живых!
— Ага, чтоб они церковь заразили! Не позволим!
— Церковь не понадобится…
— Энто как? Без отпевания, что ль, хоронить? Не по-божески, они ж хрестьяне. И не преступники, поди…
— Часовенку надо поставить. Как на войне, что-то вроде походной церкви. Мы же здесь тоже, как на войне, — только враг у нас невидимый, а людей косит похлеще артиллерии.
Ярофей задумался. Волконский заметил по его глазам, как что-то стронулось в его душе, и обрадовался и уверовал: все получится, как надо. Староста оглянулся на доктора, стоявшего у саней, в которых лежали бочки с водкой и самогоном. Персин разговаривал с Матреной Харитоновой, заигрывал с мальчонкой, примостившимся на ее руках. «Видимо, все-таки наградил их Господь ребенком — вон как светится лицо матери», — подумал Волконский.
— Ладно, — поразмыслив, сказал староста, — я переговорю с сельчанами. Поставим энтот карантин, но не впритеску [37] к Кындызыку, а подале. И часовню — там же. Отцу Илиодору пущай доктор расскажет, как беречься, кады он отпевать зачнет.
— Всё расскажем, — заверил обрадованный Волконский. — Мы же тут будем. Вместе со всеми. Нам ведь тоже умирать не хочется.
Глава 9
«Получив в Красноярске бумаги Невельского, хотя и давнишние, но заключающие любопытные подробности о занятии им Сахалина, я поспешаю представить оные Вашему Высочеству при моем рапорте и вместе с тем приемлю смелость ходатайствовать о награждении офицеров Амурской экспедиции согласно справедливой о том просьбе Невельского…»
37
Впритеску — впритык (местн.).
Они находились с Екатериной Николаевной в том же кабинете, что и шесть лет назад, при первом путешествии из Петербурга к месту службы Николая Николаевича, и так же, как тогда, он диктовал ей письмо — только в тот раз это был первый доклад императору, а теперь уж неизвестно какое по счету послание главе морского ведомства — генерал-адмиралу великому князю Константину Николаевичу. Даже время совпадало — те же последние дни февраля, и енисейский губернатор был все тот же — Василий Кириллович Падалка, и отношение к нему генерал-губернатора оставалось неизменным — уважительным и благожелательным.