Благую весть принёс я вам
Шрифт:
Входить, конечно, не стал. Присел за изгородью загона, чтобы был виден и вход в жилище, и тропинка в становище. Прислушался.
Страшно ему было до одури. Боялся демонов болезней и холода, трепетал при мысли об Обрезателе душ. А ещё опасался, что Искромёт обернётся мышью или мелкой птицей, да и проскользнёт незамеченным. Бродяги завсегда водятся с нечистью, это всякий знает.
Сидя в стылом сумраке, он слышал, как сопят коровы в хлеву, видел, как пробегают мимо голодные псы в поисках еды, чуял, как над скошенными верхушкам жилищ парят приспешники
"От дурного глаза и недоброй руки,
От злого слова и лукавства,
От греха вольного и невольного,
От козней брата Своего и присных его,
Великий Огонь, Спаси и сохрани!
Спаси и сохрани!".
И вот он увидел: исторгнутый Льдом, завихлялся юркий призрак, полетел, невесомый, по стойбищу - прямиком к женскому жилищу. Мгновение Головня наблюдал за ним, не в силах пошевелиться от страха. Потом лёгкий хруст снега донёсся до его уха, и загонщик чуть не рассмеялся. Ну, конечно! Не призрак то был, а человек, создание из плоти и крови. Кто-то крался с женскому жилищу! Уж не плавильщик ли?
Головня вскочил и помчался наперерез ему. Тот услышал его и обернулся - нос злоумышленника упёрся в край собственного колпака, лицо утонуло в меховой оторочке. Хищно зарычав, Головня с разбега прыгнул на неизвестного. Тот оказался неожиданно щуплым и мягким, вскричал тонким голосом, совсем непохожим на голос Искромёта. Повалив жертву лицом вниз на снег, Головня плотоядно изрёк:
– Вот и всё, Ледовое отродье. Попался.
Он перевернул чужака на спину, и что же? На него, измазанная грязным снегом, взирала Рдяница, жена Костореза!
Руки Головни ослабли, перед глазами вдруг запрыгала хохочущая маска демона: "Обмишулился, простак!".
– Пусти!
– услышал он сдавленный шёпот.
– Зачем ты здесь, Рдяница?
– прошептал он в ответ.
– А ты зачем?
Они уставились друг на друга, тяжело дыша, облака пара окутывали их лица.
– Слезь, мальчишка.
Головня поднялся. Рдяница села, отёрла лицо от снега, сплюнула и зафыркала, точно медведица, забравшаяся в паутину.
– Что ты тут делаешь, Рдяница?
– Не ори!.. Беду накличешь.
Головне стало худо. Беда обступала со всех сторон: тьма липла к коже, окунала в бездну.
– Что ты здесь делаешь?
– А ты?
– К чужаку бегаете, да? Кровь нашу оскверняете, да?
Рдяница задиристо ответила:
– Собачкой Отца заделался, да?
– Да уж лучше собачкой, да!..
Он увидел её зубы - стёсанные, мелкие, жёлтые как моча. Она тихонько хихикала, прикрыв веки, и с ресниц сыпалась снежная труха.
– Кабы все были такие, ты бы на свет не появился, да!
И смех её, частый, злорадный, словно ударял его по голове молоточками: тук-тук-тук.
– Думаешь,
– продолжала она.
– Всё знает, хитрый дед. Его лукавства на пятерых хватит. Иди! Не нужен ты здесь. Ступай отсюда.
Головня поколебался, но потом всё же развернулся и побрёл - оглушённый и раздавленный. Отойдя на несколько шагов, вновь бросил на неё взгляд.
– Так ты про моих родителей знаешь что-то, да?
И она опять захихикала и расплылась вся, как масло по горячему блюду. И пропела небрежно:
– Все знают. Все-е!
А затем поднялась и нырнула в женское жилище.
Головня хорошо помнил своего отца - приземистого, щекастого, с незаживающими язвочками на лбу. Отец махал короткими руками и кричал на мать: "Поперёк горла ты мне, постылая! Проваливай к своим, откуда пришла! А моего очага не трожь". Был он пьян и горяч: покрасневшие глаза блестели как головёшки, изо рта несло приторной гадостью, а в горле клокотало и булькало. "Сам-то больно хорош, - огрызалась мать.
– Прелюбодей!". Отец подскакивал к ней, хватал за плечи, тряс что есть силы. Мать кричала, отбивалась от него, жмурилась, мотала головой, а под опущенными ресницами проступали слёзы. "Попробуй тронь. Всё Отцу расскажу!". О каком отце она говорила? Головня думал - о своём, Рычаговском, но нет, она грозила ему Отцом Огневиком.
Головня, совсем ребёнок тогда, ревел от страха. Мать кидалась к нему, сжимала его плечи, пряталась за спиной. "Вот, сынок, посмотри, как мать твою бесчестят". Отец рычал: "Ты и так себя обесчестила, сука! И ублюдком своим не прикрывайся. Ты - ведьма! Колдунья. Отдалась Льду и понесла. Выкормыш твой - злое семя".
– Немощь свою Льдом прикрываешь?
– визжала мать.
– Не мог сам зачать, так уж молчал бы.
– Врёшь, баба! В стойбище с пяток моих детей уродилось.
– И где они все? Ни один не выжил. Не хочет Огонь твоего потомства.
Родитель издавал мощный рык и бросался на мать с кулаками. Та с воплем выскакивала из жилища. Головня зажмуривался от страха, прижимался к шершавой стене.
Крики удалялись, звучали всё тише, а он всё сидел, скукожившись, и не смел разлепить век. Потом всё же открывал глаза, выглядывал осторожно, как суслик из норы, дышал тихо-тихо, будто боялся потревожить кого-то. Ему хотелось выбраться из избы, хотелось убежать куда-нибудь, но стыд мешал пошевелиться. Отчего-то казалось, что если он сейчас вылезет наружу, все будут смотреть на него и дразнить.
Странное чувство. Чего ему было стесняться? Разве один лишь его отец обвинял мать в измене? Нет, везде и всюду так: заявится в общину кузнец или следопыт, покормится - и уходит. А потом слушок идёт: у той-то ребёнок - от бродяги. Они, кузнецы-то, заговоры знают от нежити, потому и дети у них здоровее.
Много об этом болтали. А Головня никак не мог понять: отчего кузнецы не живут с остальными? Отчего уходят? Спрашивал у Пламяслава, тот отвечал: "С тёмными силами дружбу водят, вот и скитаются. Наказание им от Огня".