БЛАТНОЙ
Шрифт:
С тех самых пор навсегда прилипла ко мне шальная эта кличка Чума.
В воровской среде кличка как бы заменяет визитную карточку. Обладатель такой карточки - личность уже не простая, заметная.
Так, одним ударом - одним коротким взмахом ножа - я изменил свою лагерную судьбу; избавился от врага, от мучителя и одновременно укрепил свой престиж.
Жизнь понемногу прояснялась, становилась все более сносной. Казалось, основные беды кончились, миновали… Но это только казалось!
16
Под
Как- то раз зимой во время утренней проверки я почувствовал вдруг недомогание, жаркий озноб, противную горькую сухость во рту. Стало трудно дышать. В груди моей и спине при каждом вздохе возникала сверлящая, пронзительная боль.
Пришел врач (по-лагерному «лепила»). Торопливо обстукал и выслушал меня, сунул под мышку мне градусник, и потом, посмотрев на него, уныло поднял брови.
— Придется госпитализировать, - сказал он надзирателю.
– Ничего не попишешь - плох. И весьма.
— А что у него?
– спросил с сомнением надзиратель.
— Что-то с легкими, - ответил, поджимая губы, врач.
– Вероятно, плеврит, если я, конечно, не ошибаюсь…
Он не ошибся, этот лепила! У меня и действительно оказался двухсторонний «экссудативный» плеврит - болезнь затяжная и скверная.
И вскоре меня отправили отсюда, перевели в бутырскую центральную тюремную больницу.
Болел я долго и тяжело. Сказались чудовищные условия лагерной моей жизни; адская смена температур (зной литейного цеха и холод сырой, неотапливаемой камеры), и непосильный труд, и длительное недоедание.
Едва соприкоснувшись с жизнью, я уже устал от нее. Устал, не успев распознать ее по-настоящему, не разглядев, не распробовав.
Плеврит мой вылечили к весне, но я по-прежнему был плох и почти не вставал с постели. Я лежал, дыша осторожно и трудно. И часами с тоскою разглядывал беленый, испятнанный сыростью потолок.
Пятна были обильны и разнообразны; одни из них напоминали диковинные растения, другие - гигантских насекомых. Порою мне начинало казаться, будто насекомые эти шевелятся, движутся…
Тогда я отворачивался и смотрел в окно. За ним в вышине серело дымное ветреное небо.
Иногда по вечерам в небе вспыхивали победные салюты.
Короткий орудийный гром раскатывался над округой. Темнота расступалась и становилась радужной. Густые зыбкие гроздья огней взлетали в зенит, на миг повисали там и рассыпались пестрым праздничным дождиком.
Начиная с зимы сорок третьего года салюты стали возникать все чаще и все пышнее. Война переламывалась. Фронт отходил на Запад.
Больничная наша камера реагировала на это бурно и по-разному.
Здесь находилось немало бывших солдат. Немало тех, кто в самом начале войны попал, отступая, в немецкое окружение. Все они сидели теперь за измену родине, за шпионаж и сотрудничество с врагом!
И все-таки неправедно осужденные, обиженные, посаженные, в сущности, ни за что, люди эти по-прежнему оставались патриотами. Фронтовые победы искренне радовали их, салюты заражали
Были тут и настоящие изменники - перебежчики, «полицаи». К военным событиям они относились по-своему, с тоскливым беспокойством и явной тревогой.
Некоторые из них упорно продолжали верить в немецкую мощь, в несокрушимость третьего рейха; перемены на фронте казались им делом временным и случайным.
— Показуха, - насмешливо выпячивая губы, сказал однажды вечером пожилой, заросший седой щетиной полицай,- дешевая трескотня… У нас только и умеют, что пыль в глаза пущать.
— У нас еще и драться умеют, - отозвался высокий, бледный до синевы, парень. Одна рука его была закована в гипс и покоилась на широкой марлевой перевязи; другой он ухватился за решетку окна. Он стоял, жадно вглядываясь в мерцающее, расцвеченное салютными брызгами небо.
— Неплохо умеют, сам видишь!
— Это-то умеют, - согласился седой, - да что толку? Все одно - бардак… Нет, ребята, с немцами нам не сравняться, - он помотал головой.
– Нипочем не сравняться. У них порядок, дисциплина, настоящая власть. У них - сила!
— А все же бегут!
– улыбнулся парень.
– Как же так?
— А очень просто, - прозвучал из угла сипловатый раскатистый бас.
– Немецкий порядок разбился о русский бардак…
— А-а-а, - отмахнулся полицай.
– Это все ненадолго. Они еще вернутся! Оклемаются, отдышатся малость и беспременно вернутся. Наверстают свое. Вот тогда посмотрим, что вы скажете, герои, как запоете!
— Замри, паскуда, - грозно, медленно проговорил парень и порывисто шагнул к седобородому.
– Закрой свою помойку! Понял? И если еще вякнешь…
— А чего ты прешь, чего залупаешься?
– удивился тогда полицай.
– О чем хлопочешь? Думаешь, ты лучше меня? Мы же с тобой одинаковы, сидим по той же статье, срока имеем общие.
И опять громыхнул из угла чей-то насмешливый бас:
— Всем - поровну! Основной закон социализма!
Блатные обычно не ввязывались в скандальные эти споры; салюты вызывали у них свои, особые ассоциации…
Мой сосед по койке - старый карманный вор Архангел - рассуждал, прислушиваясь к торжественному эху орудий:
— Хорошо сейчас на воле. Ах, хорошо! Фрайера суетятся, гужуются, водочку пьют… А когда фрайер веселый, работать одно удовольствие. Он, сирота, ничего в этот момент не чувствует, не видит - сам в руки просится! Бери его за жилетку и потроши по частям. Я завсегда, как только подпасу приличного сазана, в глаза ему смотрю. Внешность изучаю. Ежели он навеселе - значит мой! Ежели, наоборот, нервный, злой - стало быть надо поостеречься. Злой - он трудный для дела. Чутье у него, как у собаки. Тут особая психология, это проверено давно! И вот почему я войну не люблю, она всех в тоску вгоняет, нервными делает… Ну, ничего. Дай Бог, доживем до победы. До мирных дней! До полного веселья!