БЛАТНОЙ
Шрифт:
Времени для всех этих мыслей у меня было достаточно. Я жил тогда в одиночестве, друзей и знакомых не было. Родственники почти все находились в эвакуации, далеко от Москвы. А мать, походив ко мне с недельку и успокоясь, опять, как обычно, исчезла и занялась своими делами.
Я отлеживался в одиночестве, поправляясь. Рылся в книгах, размышлял о прожитом, сочинял стихи…
С семьей Ягудаса я почти не общался. Одна лишь дочка его - девятилетняя Наташа - изредка забредала в мою комнату.
— Ты почему
– удивленно и жалостно допытывалась она.
– Ты - больной?
— Да нет, - говорил я, откладывая книгу и улыбаясь, - теперь уже почти нет…
В другой раз она спросила:
— Дядя, ты - темный?
— Как, то есть, темный?
– не понял я.
— Ну, темный человек. Так все говорят.
— Кто это - все?
— Папа, мама, бабушка - все. Говорят, ты - темный. И этот… Как же? Погоди… - она умолкла, помаргивая, и затем с усилием выговорила: - Ка-тор-жник!
— Вот как?
– нахмурился я.
– А о чем еще они говорят?
— Еще о жилплощади.
В эту секунду дверь скрипнула и приоткрылась. В образовавшуюся щель просунулось трясущееся лицо старухи.
— Наташка!
– прокричала она хриплым басом.
– Ты что это, подлая, шляешься тут, покою людям не даешь? А ну, марш сюда! Ах ты, негодница, чтоб тебя громом разорвало!
Поздним вечером (я уже раздевался, готовился ко сну) в дверь постучали. «Ягудас, - решил я, - пришел, наверное, оправдываться. Девчонка проболталась - теперь ему неловко… Будет хитрить, изворачиваться. Что ж, ладно. Потолкуем».
Но это оказался не Ягудас.
В полутемной прихожей стоял почтальон. Он извлек из сумки плотный белый конверт, протянул его мне и сказал:
— Распишитесь в получении!
— Что это?
– спросил я озадаченно.
— Повестка из военкомата.
18
Нечистая сила
Меня призвали в армию в июле сорок четвертого года (в ту пору мне как раз сравнялось 18 лет). И сразу же - едва лишь я явился в военкомат - зачислили в кавалерийскую часть.
Один из членов отборочной комиссии - сивоусый майор в черкеске, сплошь увешанной орденами, знавал, как оказалось, моего отца; где-то служил с ним, бывал на его лекциях в академии… Улыбаясь, цедя сквозь усы сигаретный дым, он сказал, внимательно разглядывая меня:
— Потомственный донец, чистых кровей… Казуня! Правда, очень уж приморенный, жидковатенький, - майор сощурился при этих словах.
– Не в папашу, нет… но ничего. Оклемаешься. Харч у нас подходящий. Главное - чтоб порода была!
Благодаря его стараниям, я получил назначение в восьмой казачий корпус и вскоре выехал с шумной партией новобранцев.
Так, не успев окрепнуть после отсидки, еще не отдышавшись, не придя в себя,
Покоя не было, впрочем, и воинских подвигов тоже. Фронт к тому времени был уже далеко; он пересекал Западную Европу, гремел где-то у германских границ. И запасной, недавно сформированный корпус наш все время находился во «втором эшелоне» - двигался вслед за войной.
Настоящих сражений мы так и не повидали. Нам досталась участь иная; унылая гарнизонная жизнь в захолустных местечках Молдавии и Полесья, редкие стычки с нацистскими партизанами, патрульная служба и уставная муштра.
Муштра была тягостной и однообразной. Каждый день, с темна до темна, до тех пор, покуда трубачи не просигналят зорю, маялись мы на занятиях в пешем и конном строю. Это изнуряло меня, изматывало, но, тем не менее, приносило свою пользу. С течением времени я научился неплохо владеть холодным оружием, основательно усвоил правила рукопашного боя.
Эскадронный командир, калмык Сараев, прозванный у нас «нечистой силой», сказал мне после очередного занятия:
— Хоть ты и дерьмо, такое же, как все остальные, но рубку любишь, нечистая сила, стараешься! Есть в тебе хорошая злость. Это видно. Хвалю!
И в следующий раз показал мне несколько хитрых приемов в обращении с шашкой и с кинжалом.
Кинжалу он придавал немалое значение. Особенно ценил он умение метать оружие - «доставать им издалека». И всякий раз, уча меня, как это делать, Сараев говаривал, перефразируя известное суворовское изречение: «Пуля - дура, клинок - молодец».
Личность эта была любопытная: плотный, низенький, кривоногий, он чем-то напоминал паука. И ходил он, как паук, раскачиваясь, широко и цепко ставя ноги. Да и характер у него тоже был соответствующий: недобрый, замкнутый, вспыльчивый… Он жестоко гонял нас на учениях, придирался к каждому пустяку и не прощал оплошностей.
— Как сидишь?
– яростно, выкатывая глаза, кричал он на кого-нибудь из нас во время манежной езды.
– Как сидишь, нечистая сила? Не заваливайся. Не подворачивай носки. Шенкелями работай, шенкелями! Сидишь, как собака на заборе, смотреть противно.
И затем безжалостно вкатывал провинившемуся внеочередной наряд.
— Все вы дерьмо, - частенько рассуждал он с брезгливой гримасой.
– Если уж есть в мире что-нибудь стоящее, так это лошадки! Душа у них чистая, без пакостей, без обману. Потому и люблю их… Человек - навоз. Человека надо рубить, а лошадку - холить.
Лошадок он, и в самом деле, любил горячо и самозабвенно и, когда смотрел на них, коричневое, дубленое лицо его странно смягчалось: морщины распускались, взор увлажнялся, теплел.