Блэк Виллидж
Шрифт:
Вот в какое время мы продолжали существовать, дожидаясь, когда сможем отсюда выбраться, или, скорее, ожидая того, что должно произойти и что могло быть только угасанием.
Я начал вглядываться в лежащее по ту сторону от амбразуры.
– Там все черным-черно, – сказал я. – Абсолютно ничего не видно. Возможно, это еще один окоп вроде нашего, или срез земли, или параллельная кромешная тьма.
– Там это где? – спросила Мириам.
– Тут есть дыра, – сказал я. – Я смотрю через дыру.
Мириам зашевелилась.
– Где ты видишь дыру? – спросила она.
2. Нуар 2
В продолжение самых первых минут да и первых месяцев похода в кромешной тьме мы не придавали большого значения вопросу о длительности нашего там пребывания. Знать, как протекает время, казалось последней из наших забот. Прежде всего нам нужно было познакомиться и привыкнуть друг к другу.
Мириам, например, долгое время
Мучительные первые шаги. Как бы там ни было, мы мало-помалу приспособились быть вместе. Стоило нам преодолеть взаимную подозрительность, преодолеть и забыть, как мы сложились в добротную группу, ощупью пробирающуюся к небытию, сплошь и рядом задерживая дыхание, с поднятыми или опущенными вeками в сердце черной как смоль тьмы. Мы считались друг с другом, и между нами царила не знающая полутонов солидарность, суровая нежность товарищей или мертвецов.
Не буду останавливаться на трудностях адаптации к нашей новой среде. У нее были свои подъемы и спады, даже если принято считать, что миры, где ты приземляешься по окончании жизни, отличаются тем, что в них обнуляются противоположности, и, следовательно, ни подъемов, ни спадов там быть не может. Чистая спекуляция более или менее озаренных буддистов, вся эта история про противоположности, которые накладываются друг на друга или не имеют больше места. Наша реальность не настолько прямолинейна. Верх существует в ней точно так же, как и низ, или, по крайней мере, по ходу дела возникают все основания так предполагать. Нет никакого небесного свода, ни зги не видно, все черным-черно, но ты в самом деле находишься на дне чего-то, когда шагаешь, находишься на дороге, которая тянется по горизонтали, по низам, на низовой дороге. Ощущаешь ее под ногами, а не над головой. Это очевидно. В то же время если ты, например, хочешь знать, по чему, по чему в точности ты шагаешь, догадаться об этом можно только примерно. Что за материю ты топчешь и пересекаешь. Порой кажется, что вы проходите сквозь плотную сажу, порой – что шагаете по мелкому шлаку или по песку, по гулкому настилу, по бетонным плитам, по вспаханной земле или по покрытой мхом жесткой почве, или по пеплу, или по свалке запыленной ткани, повязок и лоскутьев, которые наматываются вокруг лодыжек и тащатся потом за вами на протяжении часов или дней.
Часов или дней.
Вот мы и подходим к делу. Куда более чем неровности почвы нас угнетала неравномерность времени и того, как оно длится. Может, и не угнетала, но уж точно беспокоила. Поначалу, как я уже говорил, мы не придавали этому особого значения. В первоочередные задачи не входило установить хронометраж нашего скитания, не говоря уже о календаре: это понятие раз и навсегда улетучилось в непроглядных потемках. Едва успев привыкнуть к присутствию других и к странности нашего продвижения, мы стали предпринимать попытки отмерить время, скорее в силу атавизма, чем в попытке уважить какой-то там временной распорядок, а может быть, из нездорового любопытства, не знаю. Наше дыхание казалось слишком подверженным случайностям, чтобы играть роль эталона. Нам не раз случалось в какой-то момент прокачивать туда-сюда наши легкие, заставляя их работать с известной регулярностью, а потом переставать наполнять их и опустошать, и все это не отдавая себе отчета. Внезапно мы замечали, что прошли километры, так и не переведя дыхание, а нашим легким на это наплевать.
В отсутствие любой другой единицы исчисления мы могли бы считать свои шаги, но процедура эта была чересчур нудной, а с другой стороны, мы продвигались медленно, часто оступаясь и делая паузы. Мобилизовать свой рассудок ради пустой последовательности чисел нам претило, и, даже когда мы все же предпринимали такую попытку, очень скоро мысленно сбивались на другие темы, которые казались не такими отталкивающими: мы предавались воспоминаниям, размышлениям о нашей органической природе, погружались в интимные области воображения или вызывали в памяти триумф Партии вне кромешной тьмы и пришествие счастливого общества всеобщего равенства.
Расставлять словесные вехи в смутной и темной материи, из которой складывалось вокруг нас время, предложила Мириам. Мы могли бы, объявила она, наговаривать вслух истории и в дальнейшем использовать их в качестве ориентиров. Гудман пришел в восторг. В прошлом он не раз выступал на публике в рамках собраний и других мероприятий и, как мы с Мириам, издал под вымышленным именем несколько сборников стихотворений и повестей. Нам достанет литературной энергии, чтобы напитать наши словоизлияния. Идея тем более воодушевляла, что мы увидели в этом средство оживить однообразие нашего путешествия. Мы сможем подсчитывать свои рассказы, думал я про себя, запоминать их порядок, установить исходя из этого решетку, способную откалибровать течение времени. И даже, в более краткосрочной перспективе безотлагательно, сможем измерить более сжатый промежуток длительности, вернуться к понятию часа, получаса, четверти часа, соотнося длину текста со временем, необходимым, чтобы огласить его перед слушателями.
Усевшись рядом, колено к колену и чуть ли не бедро к бедру, мы предоставили начать всю эту антрепризу Гудману. Он очертя голову пустился в какое-то приключение, обещавшее многочисленные перипетии, запустил историю убийцы, чье имя, впрочем, было довольно схоже с его собственным. Эдцельман или Фишман, мне кажется. Я забыл. Его задание выполнено, убийца садится на мотоцикл и исчезает в ночи.
У Гудмана был хриплый, как ручеек пыли, голос, но он выговаривал фразы с тщанием подлинного рассказчика. Я был вял; с удобством развалившись среди сажи, ощущал теплоту почвы у себя под ягодицами или тем, что занимало их место, и был готов сопровождать убийцу в следующем эпизоде – встрече с работодателем, новой вспышке насилия или в следующем свидании со смертью, – когда заметил, что нас окружает тишина. Я не заснул – бывало, мы переживали достаточно близкие к дремоте переходы к пустоте, но никогда не спали. И тут, вместо того чтобы нежиться на земле, выслушивая захватывающую историю, оказалось, что я шагаю по дороге, которая скрипит у меня под ногами, как будто мостовая исчезла под слоем подтаявшей, хрупкой и звучной соли. Было жарко. Мы шли, не открывая рта. Ни слова, только скрип нашей обувки, давящей эту хрусткую поверхность.
– Я не расслышал конец истории, – проворчал я через мгновение-другое.
– Конец, – заметила Мириам. – Как будто такое еще может где-то существовать.
Мы продолжали шагать, еще несколько тысяч шагов, не иначе. Все молчали.
– Все, эта система больше не работает, – сказал Гудман. – Время прерывается когда угодно и как придется.
– Истории остаются, – утешила его Мириам. – По крайней мере, в памяти хранится их начало.
– Да, во всех подробностях, – сказал я. – Но не то, что происходит потом.
– Да прямо уж, что там происходит потом, – подколола Мириам.
– Эта система больше не работает, – повторил Гудман.
3. Корконуфф как-то там
Толстяк лавировал среди лежащих вповалку тел. Раза два или три споткнулся о чьи-то ноги. Коридор был узким, скудно освещенным. Почти все, даже толстяк, были одеты в полосатые хлопчатобумажные хламиды, от которых несло пылью, нескончаемыми скитаниями и нищенским пропитанием. В полутьме толстяку было трудно отличить ткань от плоти. Когда он на них наступал, лежащие толком не протестовали. Они постанывали, чтобы сообщить, что существуют и что им сделали больно, но с их губ не срывалось ничего хоть как-то похожего на фразу.
Толстяк прошел вдоль всего коридора, толкнул меня носком ноги, остановился перед дверью и испустил вздох, будто последние полминуты сдерживал дыхание. У него были лоснящиеся волосы цвета воронова крыла, лицо усеивали капельки пота. Я приподнялся, опершись на локоть, чтобы к нему присмотреться, и теперь видел его во всех подробностях. По его голым икрам тоже тек пот. Ноги в сандалиях были покрыты пятнами грязи. От него пахло пряной пищей, куриной кровью, луком. Он пригладил волосы и постучал, когда чей-то голос дал ему разрешение, повернул дверную ручку, с некоторой настороженностью вошел внутрь и закрыл за собой дверь. Я успел заметить дневной свет в большой комнате. Затем нас снова окружила полутьма.