Блиндаж
Шрифт:
— И хата, гляжу, уцелела?
— Где там уцелела, — тихо посетовала Серафимка. — Только что стены. А так — ни кровли, ни окон. И печь потрескалась, вон труба…
— У других и того не осталось.
— Не осталось, ага. Все Любаши сожгли.
— И Любаши, и Жавриды, и Вострава.
— Страх один!
— Ну так, может, зайдем в хату?
— Да-да… Вы ж тут были как-то… Еще с Николаем.
— Десять лет тому, — подтвердил Демидович.
Она отворила дверь в сени, прошла оттуда в темную хату. Здесь, как и на улице, было выстужено, холодно, из позатыканных подушками
— Темно, посветить нечем, — сказала она. — Вот на скамью присядьте.
— А светить и не нужно, не то время, — согласился гость. — Я сяду.
— Ага, вот здесь.
Демидович тяжело со вздохом опустился на скамейку перед печью и смолк. Серафимка тоже молчала, ожидая услышать от гостя о его нужде. А тот все спрашивал у нее:
— Кто-нибудь еще уцелел в деревне?
— Все попалено. С этого конца так одна хата и осталась.
— Значит, повезло тебе.
— Повезло.
Снова помолчали, и она стала немного беспокоиться, ведь ждали дела, нужно сварить бобы или истолочь крупу, а этот человек занимал время, не говоря, что ему нужно. И тогда она расслышала, что дышит он с натугой, как-то часто и неглубоко, как дышат очень простуженные люди.
— Серафима, мне… переночевать нужно.
— Вот как! — почти искренне удивилась она.
— И это, простыл я.
— Ай-яй, — посочувствовала она. — А дома?..
— В том-то и дело, что домой нельзя мне. Теперь как партийному… Сосед же у меня пришел, Асовский. Тот, репрессированный…
— Ой-ей! — совсем уж удивилась Серафимка от порога.
Репрессированного четыре года назад Асовского она немного знала, видела на улице, когда жила у брата в местечке. Он всегда задумчиво ходил с портфелем, немолодой уже мужчина, в очках без дужек, с тонкой седоватой бородкой, и никогда ни с кем не здоровался, будто не замечал никого. Говорили тогда, что этот Демидович где-то выступал против Асовского, и если тот вернулся, то в самом деле…
— Так это самое… Уж ты меня не прогонишь?
— Ай, что вы говорите! Как же я прогоню!
— Вот я так и подумал: Серафима не прогонит. Все же мы с ее братом вон как дружили.
Он крепко закашлялся — плохим застарело-простуженным кашлем, когда так трудно откашливается и все хрипит в груди. Серафимка нахмурилась, конечно, нужно помочь больному человеку, но было и боязно: а вдруг утром опять припрутся Пилипенки? Уж, наверное, сейчас они не лучше того Асовского, и как бы не накликать беды на обоих? Но ведь и как откажешь человеку, когда такой холодище?
— Вот только печь у меня выстуженная, дым не идет. Но вы уж в запечье…
— Хорошо, — покорно сказал Демидович и поднялся со скамьи.
Она что-то кинула-положила на нары в запечье, взбила свою подушку. Он лег, не раздеваясь, и она накрыла его старым тулупом.
Слабым голосом он попросил:
— Может, еще чем накроете? А то трясет всего.
Она набрала каких-то лохмотьев и старательно укутала и голову, и ноги Демидовича, который, слышно было, и в самом деле трясся даже после этого.
— Зелья вам нужно заварить. Ну вы лежите, а я, может, в грубке затоплю.
Все кашляя, он остался в запечье, а она принесла дров и принялась растапливать грубку. Постепенно, как бы нехотя, дрова все же загорелись. Дым немного сочился сквозь дверцу, но шел и в дымоход — все же было лучше, чем в печи, откуда он весь валил в хату. Вот только сварить что-либо в грубке было тесно и неловко, нужно было ждать, когда немного перегорят дрова.
Накашлявшись, Демидович, видать, уснул. В хате, как всегда, стало тихо и глухо, дрова помалу горели, и она, примостившись на скамеечке перед дверцами грубки, начала чистить картошку. Маленький чугунок с водой кое-как пристроила сбоку, возле огня, это на зелье. В сенях у нее было припасено немножко сушеного малинника, чебреца в мешочке и еще одной травы — заячьих хвостиков, которая, говорили, здорово помогает от простуды.
Давно не беленный, ободранный бок грубки понемногу теплел, но холод в хате пока не уменьшался, по-прежнему сквозь щели из окон задувал ветер. Привычно сгоняя с картофелины тонкие очистки, Серафимка думала о брате Николае. Он был одногодок этого Демидовича, они вместе учились в педтехникуме, еще в давние года молодыми парнями приехали в местечко учительствовать — Демидович преподавал историю и обществоведение, а ее Николай — белорусский язык и литературу. Они хорошо дружили и даже некоторое время квартировали совместно в длинном, как сарай, доме у хромого Рывкинда за синагогой, до тех пор пока Микола не женился на учительнице начальных классов. Тогда Демидович и перешел на квартиру к этому Асовскому.
Когда у брата родилась доченька Аленка, Серафима перебралась из деревни в местечко нянчить маленькую и постепенно стала почти полновластной хозяйкой в небольшой семейке брата: смотрела за девочкой, ходила на рынок, в магазины, убирала, готовила еду учителям, которым вечно было некогда — весь день в школе, а вечерами над тетрадями, готовились к урокам. Кроме того, Николай вскоре втянулся в общественные дела, ставил в РДК спектакли и даже пару раз водил туда и ее — когда играл сам с женкой Ядвигой Ивановной. Помнится Серафиме, постановка была очень смешная: как к молодой девушке подбивался пожилой шляхтич, а она не хотела выходить за него, любилась со своим молодым парнем. Так уж смеялись тогда все, а Николай и другие артисты радостно кланялись со сцены, и Серафимку захлестывала гордость, ей хотелось сказать всем, что это ж ее родной брат такой умелый артист… Кажется, Демидович тогда тоже участвовал в пьесе, а потом они всей компанией заглянули к ним на квартиру, выпивали. Серафима угощала их клецками — было это как раз на мясоед среди зимы.
Да, дружили, работали вместе, а когда и что произошло между ними — Серафимка не знала по сей день. Помнит лишь, как однажды, поздно придя с какого-то собрания, Николай показался ей вконец расстроенным, просто обозленным даже, Ядвига Ивановна все уговаривала его, утешала, а он покачивал головой и чего-то не мог постичь.
Назавтра утречком, оставшись одна с невесткой, Серафима спросила за брата, и та скупо ответила:
“Обвинили в национализме”.
“В чем?” — не поняла Серафимка.