Близится утро
Шрифт:
Вспомнил я нашего старенького деревенского священника, который, сложив руки лодочкой, обходил прихожан, давая каждому причаститься святой водой из железной плошки (в горстях-то воду носить только Сестра умела), и испуг немного отпустил. Глупость это! Никакой Маркус не Искуситель! Он ведь и впрямь всем добра хочет!
Только пока от этого добра – одно горе.
Весь наш транспорт каторжный спалили, душегубов вместе с моряками и надзирателями – лишь бы тайну сохранить. Преторианцы собственную землю десантом брали, никого не щадя, чтобы Маркуса схватить. Мне суждено в темнице заживо гнить.
Скверно получается.
Теперь мне понятно стало, почему братья во Искупителе так яростно смерти Маркуса жаждут. Для них это и впрямь – важнее даже, чем Изначальное Слово узнать! Вот братья во Сестре не верят в то, что Маркус – Искупитель. И ловят его, чтобы выведать тайну... соревнуясь в том с Владетелем.
А Пасынок Божий, которому положено два крыла веры воедино скреплять, крутится как может... Вот ведь угораздило старика! Впору пожалеть, хоть он меня и бросил в зиндан.
Я вскочил и заметался по камере, в бессильной злобе колотя по стенам.
Сестра-Покровительница, помоги! Научи, как выбраться! Не во мне дело, Сестра!
Не в каменном мешке, где мне умереть предстоит в холоде и мраке! Страдать здесь недолго, душа моя быстрее уснет, чем тело состарится, буду по полу ползать, еду подбирая да гадя под себя. Но умирать, не зная, что сотворил, благо или зло, кому помогал – Искупителю или Искусителю, не хочу!
– Сестра, – прошептал я, цепляясь пальцами в трещину между камнями. Помоги, дай знак!
Нет, камень под моими руками не рассыпался и не повернулся, тайную дверь открывая. Но сверху, из коридора, послышался легкий шум, и долетел робкий отблеск света. Я застыл. Если это не знак – так что же тогда знак? Главное понять бы, что Сестра мне сказать хочет... Над решеткой совсем уж посветлело, и в дрожащем свете факела я увидел своего надсмотрщика. То, что я не спал, его явно огорчило.
– Эй, святой брат! – крикнул я. – Мне надо поговорить с Пасынком Божьим!
Пожалуй, с тем же успехом я мог просить самого Господа позвать.
Надсмотрщик, не дрогнув ни единым мускулом на лице, достал из плетеной корзины какую-то снедь и стал пропихивать через решетку.
– Я хочу важную вещь Юлию сказать! – вкладывая в голос всю убежденность, произнес я. – Тебе же плохо будет, если весть запоздает!
Никакой реакции. Да и неудивительно – кто из узников, здесь сидящих, подобных глупостей не кричал? И богатства сулил, и тайны обещал открыть, и на влиятельных покровителей ссылался...
На пол мягко упада картофелина. Потом – большое зеленое яблоко. Из-за спины надсмотрщика показалась голова его сынка – он проводил яблоко жадным взглядом. Явно не одобрял папашу, переводящего вкусные вещи на всяких заключенных...
– Ну как знаешь, – вдруг сказал я. Идея в голову пришла глупая, но когда никакой другой нет... – Выпала же мне беда... сторожа-дегенераты.
Сквозь решетку упал кусок селедки.
– Что, приучаешь своего ублюдка узников кормить? – ехидно спросил я. – Это дело. Пускай прислуживать учится. Вы оба такие же арестанты,
Пацан злобно уставился на меня. Надзиратель негромко сказал, склонившись к нему:
– Каждый узник поначалу склонен оскорблять нас. Особенно в первый месяц своего заключения, и к исходу первого и третьего года. В промежутках узник обращается с жадобами и мольбами, а подлинное смирение следует лишь на четвертый год...
– Учи, учи, – поддакнул я. – Да приглядывай, чтобы он у тебя с тарелки еду не крал. Что-то вас плоховато кормят, хуже чем нас, душегубов!
– Подлинный аскет, – рука надзирателя извлекла из корзины кусок хлеба и стада пропихивать сквозь решетку, – нечувствителен к насмешкам. Ибо насмешки порождены неудовлетворенным желанием, а мы свои желания ограничиваем из любви к Господу... Повтори.
– Ибо насмешки рождены... порождены неудовлетворенным желанием... – буравя меня взглядом, прогнусавил мальчишка, – а мы свои ограничиваем...
– Из любви к Господу! – строго добавил надзиратель, отвешивая сыну легкую оплеуху.
– Из любви к Господу! – От обиды у пацана даже голос стал звонким, детским.
– То-то смотрю, лет десять назад ты не только Господа возлюбил, – высказал я надсмотрщику. – Как это у тебя получилось, страдалец? Какая женщина тебя в постели согрела, крыса подземная? Небось шлюха была дешевая...
Опасное дело – злить своего тюремщика. Уж тем более так злить! Но надсмотрщик и тут не отреагировал, лишь челюсти сжал, да движения стали резкими.
Впрочем, не на него мои оскорбления рассчитаны...
– Душегуб! – злобно крикнул мальчишка. – Моя мать достойная женщина! Моя мать в монастыре живет! Я захохотал.
– Так ты не от простой шлюхи дите прижил, а от монашки? Молодец, молодец!
От порывистого движения надсмотрщика хлеб разломился и крошками просыпался вниз. Монах молча сгреб глупого отпрыска и потащил прочь.
Прекрасно!
– Теперь буду знать, куда проштрафившихся монахов да их ублюдков ссылают!
– радостно крикнул я вслед. – Аскет! А правда, что невесты Искупителя в постели особенно сладкие и страстные? Расскажи, как она тебя ласкала?
Грохот закрываемой двери – бежали они по коридору, что ли?
Подобрав яблоко, я вернулся на свое опилочное ложе. Усмехнулся, подбрасывая в руке твердый, тяжелый плод.
Вкусное, наверное.
От греха подальше я закопал яблоко в труху и улегся спать с чувством полного удовлетворения. Словно праведник, утешивший в два раза больше вдов и сироток, чем обычно.
Прошло два дня – если меня и впрямь кормили раз в сутки. Порции уже не казались мне такими щедрыми, как раньше, хотя надо отдать должное надзиратель рацион не уменьшил. Суровый человек, твердый, даром, что глаза у него неживые.
К сожалению, приходил он теперь без сына, и насмешки приходилось отпускать лишь в его адрес. Я интересовался, как он замаливал свой грех, не оскопился ли после проступка, и вообще, произнес больше гадостей, чем за всю прошедшую жизнь. Но надзирателя, похоже, пронять было ничем невозможно. Он не отвечал, без лишней суеты пропихивал еду и уходил, оставляя меня во тьме. На третий день мне повезло.