Блокада. Книга 4
Шрифт:
Но чем больше Суровцев старался не думать о Вере, чем чаще повторял про себя: «Все, все! Конец! Отставить!» — тем сильнее одолевали его мысли о ней.
Любит, но не ждет… Странно. «Я теперь не жду никого», — сказала она. Да, именно так и сказала. Почему?! И где он, этот человек? На фронте? Или уже убит? Да, наверное, убит, поэтому так изменилось лицо Веры, когда он спросил, ждет ли она кого-нибудь…
Или жив, но забыл о ней, бросил, молчит, не отвечает на ее письма…
Подумав об этом, Суровцев невольно сжал кулаки, и все его существо наполнилось злобой к этому неизвестному
Наоборот, теперь Суровцеву казалось, что во всем виноват он сам, виноват в том, что полез к ней с навязчивым, сентиментальным разговором, полез в душу, не имея на это никакого права, и к тому же в тот момент, когда перед глазами ее стояла страдающая от голода мать… Как он мог позволить себе это? Как вообще дошел до того, что забыл о своем батальоне, о своих товарищах, которые в это время гибнут там, на левом берегу Невы? Придумал себе черт знает что… Стыдно, позор! Столько горя вокруг… Она была права, когда напомнила об этом. Как она сказала: «Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке!»
Суровцев вспомнил эти слова, и они снова ударили его, как хлыст.
Он стиснул зубы и резко повернулся на бок.
— Ворочаешься, капитан? — опять заговорил Савельев.
— Ты почему не спишь, танкист? — спросил Суровцев, радуясь в душе, что у него появилась возможность отвлечься.
— А ты? — отозвался в темноте Савельев.
— Думаю, — сказал Суровцев.
— Слышу, что думаешь, вот и сам не сплю.
— Как это ты можешь слышать?
— А так. Сам не знаю как. Только слышу. Может, помочь думать? Как говорится, взаимная выручка в бою.
— Мы не в бою, Андрей, — с горечью сказал Суровцев, — мы с тобой больные.
— Не больные, а раненые, — назидательно поправил Савельев.
— А, брось! Какая разница. Валандаемся в госпитале, а там бой идет, вот что главное!
Наступило молчание. Нарушил его Савельев:
— Слушай-ка, Владимир, я хочу тебя спросить…
— Спрашивай.
— Ты «Трех мушкетеров» читал?
— Че-го?!
— Ну, «Три мушкетера». А потом «Двадцать лет спустя». Дюма-отец. Их целая семья была, Дюма-отец, Дюма-сын… Французы.
Суровцев внутренне усмехнулся той серьезности, с которой этот парень объяснял ему общеизвестные вещи.
— Зря время тратил, — сказал он. — Другие книги надо было читать.
— А я и другие читал, ты не думай! — ответил Савельев. — Не о том речь. Я тебя спросить хочу, почему это люди в старину так странно сражались?
— Как это странно?
— Ну… благородно, что ли. «Защищайтесь, маркиз, где ваша шпага, я жду!..» — произнес Савельев театральным тоном. — Людей, правда, много без толку убивали. Но в честном бою. Безоружного не били. Лежачего — тоже. Ты как полагаешь: остервенели, что ли, люди с тех пор?
— Ты про классовую борьбу что-нибудь слышал? — иронически спросил Суровцев, снова поворачиваясь на спину.
— У меня, капитан, батька Зимний брал, если хочешь знать, — обиделся Андрей. — «Ленин в Октябре» смотрел?
— Ну,
— Так вот, там ошибка допущена. Помнишь, когда «временных» арестовывают? Так вот среди тех, кто к ним в залу вошел, и мой отец был. Это факт. Надо было одного из артистов под батю загримировать, если по правде. Я ему, как картина вышла, говорил: письмо на «Мосфильм» напиши. А он смеется. На пенсию, говорит, уйду, тогда начну письма строчить. А сейчас, говорит, времени нет. Словом, как сказал поэт, сочтемся, мол, славою, люди свои…
— Ну, а к чему ты весь этот разговор затеял? — спросил Суровцев.
— А вот к чему. Как в кровать лягу, свет погашу, так и думаю: что же это такое делают фашисты проклятые?! Ни женщин не щадят, ни детей, ни стариков! Ты знаешь, капитан, что мне по ночам снится? Фашисты ползут, тьма-тьмущая, и все на меня. А я в танке. Полный вперед, прямо на них, и хрясь, хрясь, хрясь!.. Как саранчу давлю, только звук слышу — хрясь, хрясь… И не жалко нисколько — не люди они, выродки!..
— Ничего ты в танке на ходу не услышишь, — угрюмо заметил Суровцев.
— Так это ж во сне!
И вдруг Суровцев рывком сбросил одеяло, сел на постели и возбужденно сказал:
— Слушай, Андрей, давай уйдем отсюда!
— Чего? — переспросил Савельев.
— Уйдем давай, говорю! — взволнованным шепотом повторил Суровцев. — Я в свою часть, а ты на завод! Хватит нам тут прохлаждаться!
— Так не выпустят же! — с сомнением проговорил Савельев, тоже понижая голос.
— А мы и спрашиваться не будем, не в тыл куда-нибудь драпаем, а на фронт!
Он нащупал край кровати Савельева, пересел на нее и, сжав рукой голое плечо Андрея, торопливо продолжал:
— Ты пойми, ведь в городе голод начинается. А мы здесь лежим пузом кверху! Вместо того чтобы врага бить, лежим, жрем, народ объедаем! Я тебе всерьез говорю: давай уйдем!
— В пижамах, что ли?
— Зачем в пижамах? Я свое обмундирование получу, ты тоже, в чем доставили сюда, в том и уйдешь.
— А кто даст-то? Ты вон погулять на улицу просился — вернули тебе твое обмундирование?
— Погоди, не тараторь, — сказал Суровцев и вытер ладонью пот, выступивший на лбу, — это все продумать надо! Скажем так, я молчу, чтобы подозрения не было, а ты завтра врачу говоришь, что просишь свое барахлишко хоть на час выдать, — в палисадничек наш выйти, воздуха свежего глотнуть, иначе, мол, не можешь, задыхаешься здесь… Или нет, еще лучше, записку будто тебе передали — я ее мигом сочиню, — что в такой-то, мол, день и час отец твой или мать к госпиталю подойдут…
— Отец мой еще летом в ополчение ушел, — хмуро проговорил Савельев, — а мать в эвакуации…
— Ну, девушка, скажешь, любимая подойдет. Есть у тебя девушка?
— Допустим…
— Ну вот! От нее и будет записка.
— А кто, скажут, передал?
— Тьфу ты черт! — рассердился Суровцев. — Какое это имеет значение! Да и кто будет проверять. На бойца какого-нибудь, который завтра выпишется, свалим. Он, мол, перед самой своей выпиской и передал. А?
Внезапно созревший план захватил Суровцева. Лицо его лихорадочно горело, сердце стучало, как метроном во время обстрела.