Блокадные девочки
Шрифт:
Почти во всех блокадных дневниках и рассказах так или иначе происходит чудо. Чаще всего это чудесное появление отца (дяди, тети, друга, сослуживца, однополчанина) с едой – в момент, когда смерть кажется неизбежной. А может, действительно выжили только те, с кем произошло чудо? И теперь рассказывают о нем? А те, с кем чудо не произошло, ничего рассказать уже не могут.
Лидия Чуковская в своих записках об Ахматовой цитирует письмо Тамары Габбе из блокадного Ленинграда: «Не думайте, что мне сейчас очень плохо. Я не позволяю себе думать о себе, и поэтому мне не только не плохо, а часто даже хорошо».
А вот про саму Ахматову: «В разговоре все время возвращалась к Ленинграду. Протестовала против всех моих сравнений. На вопрос об „игралище
– Нет, о нет! Разговоры там такие – женщина говорит, проводя гребенкой по волосам: думаю, в последний раз я сделала такое движение или нет?»
Я в Лондоне, живу в роскошном номере в Claridges. Зная, что в конце июля опять поеду худеть в Кивач, я сорвалась с катушек и позволяю себе все. Оправдываю себя тем, что это же Эллен Дарроз, две мишленовские звезды, грех отказываться. А рядом знаменитый итальянский ресторан, одна звезда, но какая! К тому же со мной Леша, есть с ним – это святое. Шампанское? Да, пожалуйста. Прошутто? Ну, немножко. Сыры? Пару маленьких кусочков. Десерт? А какой самый легкий? А можно еще шарик этого мороженого? Ем и пью, как всегда, с мучительным клубком чувств. В момент, когда решаюсь на очередное гастрономическое преступление, испытываю невероятную смесь вины и эйфории. В эти мгновения я прекрасно понимаю сексуальных маньяков.
Раневской приписывают фразу: «У нас в Освенциме толстых не было». И никто это не считал кощунством. Кому-то кощунство всегда прощается и разрешается. Зависит от масштаба кощунницы.
Обедала с Дашей Спиридоновой в Vogue-кафе. Она вышла замуж, сильно влюблена в мужа, ждет ребенка. Чуть округлившаяся, ослепительно красивая и такая же ослепительно счастливая – в маленьком голубом пиджаке Chanel и бархатных синих лоферах. Она сделала документальный фильм про девяностолетних стариков – «Ода к радости», которым очень гордится. Рассказывает, что у одной из ее героинь в блокаду пытались украсть сестру: «Я никогда не подозревала, что был такой ужас!» До этого она не слышала о блокадном каннибализме и пережила настоящий шок. На следующий день прислала мне диск со своим фильмом. Удивительно, как жизнерадостны ее герои. Как будто в этом возрасте старческие немощи куда-то отступают и приходит новая мощь.
Я вновь в Киваче. На сей раз – на трехдневном полном голодании (в прошлом году мне хотя бы давали овсяный отвар, опасаясь моего низкого давления). На самом деле полный трехдневный голод совсем не трудно перенести, только от слабости пошатывает при ходьбе и все время хочется прилечь. А надо все время вставать и идти на очередные процедуры – их тут немыслимое количество. Здесь хорошо понимаешь, как блокадники ложились и уже не вставали, хотя голодаю я всего-то три дня. Сосущего чувства голода нет, но мысли о еде не отступают. Но это приятные мысли, как-то нежно переплетенные с детскими воспоминаниями. Вроде мороженого за 48 копеек, которое мама привозила на дачу в сумке-холодильнике и которое доезжало до меня уже совсем растаявшим и впитавшим вкус бумажной коробки. Ничего вкуснее я не ела, особенно если в него добавить клубнику с грядки. Еще вспоминаю, как в Юрмале наши дальние еврейские родственники кормили нас фаршированной рыбой. У меня в тот день как назло был сильнейший отит, и так болело ухо, что я не могла жевать и только поливала эту недоступную рыбу солеными слезами; мне тогда казалось, что у нее должен быть божественный вкус. Или мое самое первое воспоминание – тоже про еду – вагон поезда, старушка протягивает мне гроздь зеленого винограда, которая трясется в ее руке так же, как трясется ее старая голова на куриной шее. Или почему-то всплыла в памяти банка консервов с чудовищной надписью: «Кальмар натуральный обезглавленный с кожицей». Консервов в доме было много, папа приносил их в продуктовых заказах, и их так берегли, что у многих заканчивался срок годности. Если бы мы с сестрой их тайно не подъедали, все бы испортилось – мама была страшно бережливой. Плесневелый хлеб шел на сухарики, скисший творог – на сырники, прогорклая мука – на пироги.
Здесь в Киваче я все время думаю о блокаде. Я знаю, что сравнивать детокс и блокадный голод – оскорбительно, ужасно. Но вот он, голод, в единственно доступной мне форме. В своей жизни я голодала только в спа, что уж тут скрывать. На третий день – головокружение, сердцебиение, страшная слабость
Сегодня наступил четвертый день детокса, и мне дали овощной отвар – теплую водичку с легким привкусом овощей. После голода – ощущение вкусности и сытости. Думаю про блокадные супы – с несколькими зернами риса или пшена, солью, перцем и иногда клеем для густоты. Соль придавала вкус, творила иллюзию настоящей еды, но с точки зрения медицины была гибельна. Страдали бы блокадники меньше, если бы от нее отказались? При полном голоде можно прожить 40–45 дней. Я понимаю, что 45 дней – ничтожно мало в растянутом, бесконечном блокадном времени. Но за эти дни можно было бы скопить какую-то еду, насушить сухари из пайкового хлеба. Выйти из голодания и начать голодать снова. Наверное, это глупости, но мне почему-то кажется, что это некоторых бы спасло. Научные исследования по полному лечебному голоданию появились только в 70-е годы. А в блокаду никто не подозревал, что организм может неделями кормить себя сам (это сейчас научно называется эндогенным питанием).
Полные женщины изучают меня в сауне:
– А вам-то зачем худеть?
Собираюсь ответить, что есть у меня свои тайные места, но решаю их не задевать – ведь их тайные места ни для кого тайной не являются. Отвечаю беспроигрышно:
– Я здесь не для похудания, а для здоровья.
В первый день в Киваче на утренние занятия лечебной гимнастикой приходит человек двадцать пять. На второй – десять-двенадцать. На третий остается пять-шесть. Любопытно, что на физкультуру ходят только худые пациенты, которым вроде бы не обязательно так фанатично тренироваться. Давно замеченная мною закономерность: у тех, кто умеет управлять своим телом, силы воли куда больше. Поэтому они, собственно, и худые. Толстяки еще нежатся в кроватях, они слишком любят себя. Хотя нет, не так. Худые любят себя не меньше, но они любят свой идеальный образ и готовы ради этого идеала страдать. А полные гораздо чаще принимают себя такими, какие есть.
Мы с Лешей едем на «Сапсане» в Питер – впервые собираемся переночевать в моей новой питерской квартире. В поезде я заканчиваю свое интервью с Кэти Холмс для Vogue и даю прочитать его Леше. Он читает и вдруг начинает смеяться. Я знаю, что в тексте ничего смешного, увы, нет, и удивленно смотрю на него: «Что?»
– О чем бы ты ни писала, ты всегда описываешь, кто и что ест. Ты даже считаешь, сколько ложек сахара Кэти в кофе кладет. Кто о чем, а вшивый все о бане.
Сижу на нашей террасе в Черногории. Мне всегда было тут удивительно хорошо, а этим летом почему-то не нахожу ни прежнего покоя, ни прежнего счастья. Не могу оторваться от почты в айфоне, которую каждые пять минут проверяю, гружу тяжелые файлы с картинками. В какой-то момент в сердцах говорю: «Может, нам продать этот дом? С ним столько возни…» Сонины глаза немедленно наполняются слезами. «Соня, зайка, ну что ты?» Соня, сдерживая всхлип, отвечает: «Это все из-за твоей диеты. Когда ты не ешь, ты всегда такая злая…»
В самолете слушала закаченные в айфон воспоминания Ариадны Эфрон. Она вспоминает сказку Андерсена про девочку, наступившую на хлеб, которую рассказывала ей Цветаева. И прибавляла: «Наступить на хлеб – такой же грех, как убить человека, так как хлеб дает жизнь». Мне казалось, что так обожествлять хлеб стали только после блокады. Или после голода 20-х. Но Цветаева сказала это раньше, году в 19-м. А в начале 20-го умерла в кунцевском приюте от голода ее дочь Ирина. Я не могу даже думать об этой истории без слез и без сдавленного от ужаса горла. Это ведь тоже история человеческих пределов, в данном случае – пределов гения. Марина не поехала на похороны дочери. Не могла. Во всех смыслах не могла. И потом писала своей мертвой дочери: «Если есть небо, ты на небе, пойми и прости меня, бывшую тебе дурной матерью, не сумевшую перебороть неприязнь к твоей темной непонятной сущности». И сама признавала, что умерла Ирина не от голода, а от того, что на нее не хватило любви. И если начать Марину судить, то превратишься в соседку на коммунальной кухне, потому что с обывательской точки зрения понять это невозможно.