Блокадные девочки
Шрифт:
– Ну так ты и запиши, – говорит Гершензон.
– А правда, Карина, запишите, – подхватывает Ипполитов.
– Думаете, это кому-то интересно?
– Какая разница! Это тебе интересно.
– Аркадий, а ваша мама согласится говорить?
– Думаю, да, я у нее сегодня спрошу.
– Я тогда к ней прямо завтра приду?
Когда на следующее утро я звонила Галине Петровне в дверь, я плохо представляла, что из всего этого может получиться. В голове смутно рисовались мои диалоги с блокадницами, объединенные в интеллигентного вида книжку с тонкой обложкой. Мне казалось, что у нас с ними выйдет мудрый философский диалог «о самом главном», что-то вроде того, что вышло у Гершензона с Вадимом Моисеевичем Гаевским в их блестящих «Разговорах о русском балете». Потом я быстро поняла, что моим собеседницам не нужен диалог, не нужны мои дурацкие экзистенциальные
Все интервью я записала очень быстро – летом и осенью 2010 года. Я часто задавала одни и те же вопросы – были темы, которые меня особенно волновали и на которые я непременно хотела их вывести. Я решила не убирать эти повторы и вообще редактировать слова моих героинь как можно меньше, смягчая только очевидные стилистические погрешности. Я с самого начала знала, что буду говорить только с блокадницами, а не с блокадниками. Тема была слишком личной и слишком резонировала с моим детским страхом и моей детской болью. Соответственно и название возникло почти сразу – «Блокадные девочки».
Поначалу я не могла предугадать, что у книги появится вторая часть, состоящая из обрывочных записей, которые я делала в течение двух лет после того, как записала на диктофон первый блокадный монолог – Галины Петровны Афанасьевой. Я с некоторой натяжкой называю эти наброски «дневником», но это, конечно, не совсем дневник. Я записывала то, что так или иначе касалось моей блокады, в кольце которой я жила эти два года. Блокада не собиралась меня отпускать. Я читала разные книги и думала над задевшими меня кусками. Я несколько раз возвращалась в Ленинград и записывала, чем и как он меня оцарапал. Я ловила отдельные фразы и реплики, которые напоминали мне о блокаде. И я просто о ней все время думала – параллельно со своей главной (или не главной, кто знает?) жизнью. Иногда я писала что-то почти каждый день. Иногда не писала месяцами. Эта книга (мне даже странно ее так называть) – ни в коем случае не исследование, это исключительно личное переживание. За эти два года я тоже изменилась. И с удивлением обнаружила, что акценты постепенно сползли с темы задавленной женственности на страшную и стыдную для меня тему еды. Довольно скоро я осознала, что если я хочу делать честную книжку, то эти записки нужно будет в нее включить. Поняв, что их будет читать кто-то еще, я стала расшифровывать имена и объяснять вещи, которые для меня самой никаких объяснений не требовали. Так в дневник прорвалась беллетристика. В этих обрывках немало возмутительного и даже кощунственного, но что делать, если история прорастает во мне таким корявым образом.
– А вам-то это зачем? – строго спрашивает меня Галина Петровна, наливая мне чай и сверля меня глазами.
– Честно? Не знаю.
Интервью
– Почему вам и всем блокадникам так важны эти точные адреса? Такая точная топография? Все пытаются вспомнить номера домов, названия улиц, описать дома…
– Потому что весь мир вокруг этого был замкнут.
– Сколько вас было в семье?
– У мамы шесть человек детей было. К началу войны она ждала шестого, потому что папа все время хотел сына, а рождались девки, девки и девки. Был только один брат Женя, который в блокаду все-таки выжил. Моя сестра Люся выжила и я. А Ксанка, которая родилась (опять-таки девчонка родилась, Ксанка ее назвали, Ксения) в сентябре, умерла почти сразу. Кира и Нина тоже умерли в блокаду, они были помладше, им нужна была пища получше, а у нас ничего подобного не было. Один раз пришла невеста дяди Антона, которая в госпитале работала, – просто проверить, умерли мы или нет, – и принесла нам полбуханки хлеба. И второй раз дядя Костя, он был ополченцем и потом умер от голода, принес буханку. И больше ничего сверх нормы у нас за всю блокаду не было.
– А каково было маме рожать в блокаду? Или в сентябре еще было непонятно, к чему все идет?
– Мы летом жили в деревне, а 22 июня мама узнала, что война началась. И вот с таким животом поехала в Питер. Папа 23 июня ушел на фронт и сразу пропал без вести. Слова «блокада» тогда еще не было.
А
– Мамы долго не было?
– Наверное недели две, тогда еще бережно относились к женщинам, которые рожают. Но уже блокада началась, снаряды летели, страшный вой этой сирены…
– Когда вам перестало быть страшно?
– А мне никогда не было страшно. Может быть те, кто был более сыт, испытывали какой-то страх. Берггольц вот пишет, как она боялась. К тому же я была маленькая и не понимала, что такое смерть. На меня сразу навалилась работа – нужно было выкупать продукты и следить за всеми детьми. Когда мама легла в больницу, я своих младших потащила в кинотеатр «Баррикада» – там шел фильм «Приключения Корзинкиной» с Яниной Жеймо и Карандашом, так его три раза останавливали и нас отправляли в убежище. А потом мы пошли в Александровский сад и собирали там желуди и пытались их есть, но не смогли – они были слишком невкусные. Тогда еще давали, кажется, по 400 грамм хлеба, чувство голода было, но не такое сильное. Помню, я выкупила продукты в магазине (там сейчас «Стокманн»), он назывался «черным» из-за двух колонн черного мрамора при входе. И шла по площади – ведь мой дом совсем-совсем близко. И вдруг объявили тревогу и меня загнали в бомбоубежище, в Казанский собор, в круглый зал под куполом. Там посередине был круглый стол, и над столом висела лампочка. На скамейках не хватало места, и люди сидели прямо на этом столе. И вот мы сидим и ждем, когда все кончится. И вдруг страшный грохот, темнота, крики, стоны, плач, неразбериха. Это длилось всего несколько секунд. Зажглась лампочка, и стало понятно, что просто стол обрушился под тяжестью людей. А все решили, что это попала бомба. В каждом общежитии была аптечка, кому-то стали давать лекарство, запахло этими лекарствами. Мне стало безумно смешно, что люди такой ерунды испугались и что их отпаивают лекарствами. Я захохотала во все горло. Я и не понимала, что смерть близко, думала только, что дети там без меня остались. Это был мой последний блокадный смех.
– Сколько прожила Ксанка?
– Она жила всего несколько дней, потому что у мамы молока не было. Ксанке выдавали соевое молоко, но ее организм его не очень-то принимал. В сентябре месяце мама вышла из больницы. Она забирала детей (оставляла дома только меня – старшую и Ксанку – младшую) и шла с ними на угол, где сейчас ресторан Баку, – там что-то такое давали без карточек. Ксанка страшно орала, и я бегала, пытаясь ее как-то утешить. Но знаете, у меня не было чувства жалости к этой девочке и боли за нее. Наоборот, была какая-то безумная ненависть к ней.
– Ненависть? Почему?
– Потому что я тоже была голодная. Снаряды свистят, все ушли есть, а я осталась с ней одна и вот она так кричит… Помните «Спать хочется» Чехова? Это я уже потом читала и вспоминала Ксанку и то, что я тогда чувствовала. Я ее сначала нянчила, гладила, потом начинала шлепать, потом щипала. Однажды пришел Алик, сын нашего дяди, который с начала войны жил с нами, так я на него набросилась и стала кулаками колотить за то, что это не мама вернулась, а всего лишь он. Вот такие качества неожиданно стали во мне проявляться. Видимо, эти чувства должны были как-то изливаться. До сих пор остался у меня этот грех. Когда я вижу блокадников по телевизору или слушаю по радио, я все время удивляюсь, какие там все прямо героические были… А я… У меня героизм как-то по-другому проявлялся. Сейчас-то я понимаю, что это был настоящий героизм, потому что я оставалась с детьми и делала все, что было нужно.
– Вы помните, как Ксанка умерла?
– Она умерла тихо. Когда кто-то у нас умирал, Алик подделывал на резинке печать регистрации и на оставшиеся дни ставил на карточках печать, как будто они принадлежат живым. И эти продукты делились между нами. От Ксанки остались карточки и соевое молоко, и мама его между нами распределила. Впрочем, она его нам не очень-то и давала, в основном давала брату Жене. Надеялась, наверное, что отец выживет. А он безумно любил сына…
– То есть мама выделяла одного ребенка?