Блокадные девочки
Шрифт:
– Я не могла лежать. Я всегда только с мальчишками дружила и в войну с ними играла. В блокаду вскакивала и в самый голод шла на улицу. Мне и Ленинград было интересно посмотреть. Я до сих пор не могу усидеть на месте, хотя ноги болят. Я работала с 13 до 78 лет. И сейчас бы работала, если бы наша студия документальных фильмов не развалилась, а я ее так любила! Но помню один раз я в блокаду шла по улице, а на асфальте были нарисованы классики. Я попробовала подпрыгнуть – и не смогла.
А ведь раньше на ходу на лошадь заскакивала.
– Мама вас мыла?
– Мы не мылись – с ноября по март не мылись! Воды не было, до Невы нам было не дойти. Спасло то, что в самом начале блокады на угол 6-й Советской и Суворовского упала бомба и там сочилась вода. Мы ее черпали ковшиками, хотя надо было долго ждать, пока она нацедится, я туда с бидончиком ходила. Снегу не натопишь, он ведь был покрыт всякой грязью и нечистотами, которые выливали из окон. Мы тоже
В марте месяце открыли баню на Мытнинской – один класс. Мылись мужчины и женщины вместе. Мама перед этим меня обстригла – в голове был колтун, вши. Я хорошо помню, как в бане я оглянулась и увидела рядом мужчину, у которого ноги были, как у скелета из школьного шкафа. Стоял с шаечкой. И ему было совершенно все равно, что рядом женщины. А им все равно, что рядом мужчины.
– Как вы в детдоме оказались?
– После того как мы сходили в баню, маме стало хуже. Пришла какая-то девушка и сказала, что ее подобрали на улице и отвезли в больницу. В больницу я не пошла. Вот вы спрашиваете, были ли у меня какие-то чувства? А я только подумала: «Ну мама умрет, наверное». Что делать? Это был уже конец марта. Хлеб доела, карточек нет, спички кончились, холод, пустая квартира. И тогда я решила пойти в Александровку. Там дом, хозяйство, я там всех знаю, там мои друзья, у нас там полный подвал продуктов. На самом деле там уже давно все разбомбили, растащили и разобрали на дрова, там ведь передовая была. Но я-то не знала этого. Я взяла папины часы – брегет со звоном в платиновом корпусе, дошла до Мальцевского рынка и обменяла их у какого-то мужика на 600 грамм хлеба. У этого мужика была машина, и я ему сказала, куда собираюсь. Он говорит: «Я тебя до Фонтанки могу довезти, до проспекта Сталина» (нынешний Московский). Довез. Оттуда я трое суток шла. Ноги опухшие, в валенках, прилипшее все – ведь не мылись! Потом у меня с мясом отдирали все эти штанишки, рейтузы – прекрасно помню нарывы и струпья на ногах. Сто шагов пройду, в сугроб сяду отдыхать. Еще сто шагов отсчитаю, снегом заем, снова иду. О немцах я не думала. Была уверена, что я пройду. Я же Зойка с Волхонки, я везде пролезу, я с шести лет на лошадях гоняла. Дошла до Фрунзенской, вошла в какой-то дом, открыла дверь в какую-то квартиру, прикорнула там. Потом пошла дальше, а там уже первый пост, колючая проволока. Помню, одну ночь спала в какой-то нише в здании за Домом культуры Капранова. Но дальше идти было нельзя, там уже передовая рядом. Меня забрали в милицию, дали там хлеба. Отнеслись ко мне очень тепло, но я оттуда сбежала и дальше шла уже только ночами. Дошла до Средней Рогатки, где сейчас стоит памятник блокадникам Ленинграда. Там был последний рубеж, а дальше уже нейтральная полоса. Меня снова схватили, привели в «каптерку»… Жарко, печурка пышет, а я вся замерзшая, губы полопались, все прилипло, ужас! Меня накормили, я уснула, потом пришел военный командир: «Куда идешь!» «В Александровку!» Он говорит: «Деточка моя дорогая! Нету больше никакой Александровки! Ни одного дома, ни одного дерева. Там передний край, всех жителей угнали в тыл к немцам». Меня отправили в детприемник в Александро-Невскую лавру. Детей собирали по квартирам и туда свозили. И ведь никто про этот детприемник не вспомнит! Я когда потом приходила в лавру и видела туристов с гидом, всегда подходила и спрашивала: «А можно я добавлю?» И рассказывала про то, что здесь было в блокаду. Сейчас даже гиды этого не знают, а ведь это наш город.
– Вас хоть немного там подкормили?
– В лавре меня покормили, отмыли, отодрали болячки. Я еще долго с забинтованными ногами ходила. Оттуда отправили в детский дом на Калашниковской набережной в красивейший особняк самого этого купца Калашникова – там такие окна были целиковые зеркальные. Уже был апрель или май, и туда американскую глюкозу присылали, вроде как откормили меня. И все равно я до 47-го года сытости не чувствовала, все время хотела есть – у меня вот такой живот был всю жизнь. А в детском доме, когда стала расти травка, то мы ее ели, как козы, – выходили с пакетиками, всю траву вырывали и ели с солью. Мне не сиделось на месте, я вылезала сквозь ограду – и в подворотню. Рыскала повсюду и нашла по запаху склады с селедкой. Рабочие, которые эту селедку оттуда в бочках развозили, сами ее грызли, а кости бросали. Я туда пробиралась, собирала за пазуху эти грязные кости с головами и приносила в детдом, где их у меня все выпрашивали.
– А в детдоме не было разных антисоветских разговоров?
– Я не слышала, мне, наоборот, только патриоты попадались. Никто не верил, что немцы возьмут Ленинград. Ни в очередях не верили, ни в детском доме. И в эвакуации все в победу верили. Патриотизм был неописуемый. Вы не представляете, что было, когда пустили первый трамвай. Какое
– А маму-то вы нашли?
– Нашла. Издали приказ всех детдомовских детей вывезти из Ленинграда, и нас стали готовить к эвакуации. А мне говорят: «У тебя мама жива, тебя не возьмем». А я так хотела уехать! Не то чтобы я не любила город, но я есть хотела! Я всю блокаду вспоминала книжку «Ташкент – город хлебный» такого писателя Неверова. И рвалась в этот хлебный Ташкент. Наверное, я уже тогда предчувствовала, что буду директором картины.
И что директорам надо всегда что-то пробивать. Пошла в наш дом, нашла паспортистку, которая мне сказала, в какой больнице лежит моя мама. Пришла туда, меня привели к ней в палату. Я спрашиваю: «А где мама-то моя?» Мне говорят: «Да вот она». Лежит старушка в платочке. А ведь ей всего 39 лет было. Она написала записку – разрешение, чтобы я ехала в эвакуацию. Перекрестила меня: «Да как ты поедешь?!» Но я хотела в Ташкент и готова была на все. Пошла к самому главному начальнику в райсовет или райком, как они тогда назывались. Благо Смольный был рядом. Фамилия начальника была Федоров, я ему рассказала, что у меня мама лежит в больнице и поэтому мне не позволяют уезжать. Меня отпустили.
– Когда вы уехали из Ленинграда?
– 22 июня привезли нас на вокзал, дали каши рисовой. Никогда не забуду – белая рисовая каша! Я с тех пор обожаю рисовую кашу. И еще дали кусок ноздреватой белой булки, как до войны, – все-таки город детей поддерживал, что и говорить. Вывезли нас к Ладожскому озеру, погрузили на два катера, катера тронулись. И начались страсти. Моментально откуда-то вылетели два самолета. Бомбы, всплески воды – мне потом долго все это снилось. С нами нянечка ехала и все кричала: «Молитесь, детки, молитесь!» Потом вроде все стихло, я оглянулась, а второго катера нету, только плавают какие-то вещи и игрушки. Перевезли нас на ту сторону, а там выгружали мешки с мукой, бочки с маслом. Мешки разорваны из-за бомбежки. Как мы кинулись к этим мешкам! Кружки достали, хватаем куски этого комбижира, муку, нас пытаются винтовками отогнать. Потом нас повели кормить – прямо в лесу стояли столы. Дали нам протертый манный суп, кашу манную и по куску хлеба. Я съела и встала в другую очередь. Еще дали, хотя и сказали: «Девочка, а ты вроде брала уже». На мне был такой красный беретик, я берет сняла, пальто сняла, в третий раз встала. Снова дали. Живот раздулся, как барабан, пить захотелось. Пошла к пруду, наклонилась – а иначе как попьешь! Я потянулась, как собачка, и – кувырк туда! Если бы рядом не оказался солдатик, который меня вытащил, я бы утонула.
– Вам не стало плохо от такого количества еды на голодный желудок?
– А как же! Нас на поезде довезли, кажется, до Рыбинска, потом посадили на пароход и повезли по Волге. И тут началось! Уже в поезде люди стали умирать, а уж тут… У всех понос. Мы сидели на палубе парохода (с такими же колесами, как в «Волге-Волге»). Сидели, свесив попы за борт, потому что в гальюн было не попасть. Матрос ходил со шлангом и струей все в Волгу смывал. Нас привезли в Сенгилей, где Куйбышевское море, и поместили в изолятор. А у меня в голове только одно: «Есть, есть, есть». Я лежала на втором этаже, а внизу была кухня. Пахло едой. Пытка. Я ночью спустилась по трубе – и в кухню. Там была перловая каша, и я до обморока ей обожралась, горстями ела. Представляете, что это такое для голодного желудка, как меня закрутило! Мне желудок промывали, еле спасли. Когда из изолятора выпустили, я решила: «Теперь буду добираться в Ташкент – город хлебный». Сначала решила ехать к нашим родственникам – папа был ярославский, из города Углича. Но это уже другая история.
– Вы помните момент, когда у «Гиганта» на площади Калинина немцев повесили?
– Да! Я там была! Туда людей свозили с фабрик и заводов. Нас погрузили на машины и привезли на эту площадь у «Гиганта». Немцев привезли на машинах (четыре или пять машин) со стороны нынешнего Калининского рынка, там тогда пустырь был. Я стояла вот так близко к ним, я не преувеличиваю, буквально в пяти метрах. Все было забито народом. Привезли этих молодых парнишек, я даже лица их хорошо помню. Надели на шеи петли, дернули машины назад – и они повисли.
– Люди туда добровольно ехали или их заставляли?
– Просто сказали, что надо ехать. Но не могу сказать, что мы не хотели. Мы же к немцам относились как к врагам, и все их зверства были еще так близко. Вот уже потом, когда я в городе видела пленных немцев, мне их было жалко, я им однажды дала кусок хлеба, меня даже бабка какая-то заругала.
– А тогда, у «Гиганта», вам их было жалко?
– Не жалко, но как-то страшно. Это очень странно и страшно – мгновенная смерть у тебя на глазах. Но жалости не помню.