Блокадные девочки
Шрифт:
Я вхожу, а там стоит буржуйка и труба от нее в окно выходит. Я как увидела эту буржуйку, то сразу подумала: «Если я свою дочку Таню сюда внесу (а ей годик был), то все повторится». И сказала: «Я еду в Ленинград». И уехала. Даже ничего объяснять ему не стала.
– Четырнадцать, а в августе 41-го пятнадцать исполнилось.
– Вы догадывались, что будет война?
– Войну ждали, но она все равно началась как-то очень неожиданно. Я воспитывалась у двух теть и у бабушки, мама и отец умерли от туберкулеза. Папа умер еще в 30-м году. Я помню, как я сидела на полу и играла, а он, уходя в больницу, обернулся и помахал мне рукой. И больше не вернулся. Когда меня спрашивали: «Девочка, а где твой папа?», я отвечала: «Он в хорошем климате». Так меня почему-то научили говорить. Мама умерла в 38-м. К началу войны бабушка была уже парализована, ходила с трудом, шаркая ногами. Летом меня
– Как в Ленинграде было летом, до того, как блокада началась?
– В городе было спокойно, мы с подругой даже в кино бегали. Ввели карточки. То ли в конце июля, то ли в августе появились в продаже крабовые консервы, которые давали без карточек, но их не особенно брали. Крабы – это же деликатес. Никто даже не подумал, что можно десять или двадцать банок купить. Первое мое разочарование в людях: я попросила одноклассницу моей подруги что-то взять по моей карточке. Потом спрашиваю ее: «Купила?» Она говорит: «Что купила?» – «Как же, по моей карточке?» – «Какой карточке? Ты мне ничего не давала». Такая вот была первая кража. К сентябрю стало хуже, а 8 сентября сомкнулось кольцо блокады. Нам было очень плохо, потому что никаких запасов у нас не было. Две служащих карточки у теть, у бабушки – иждивенческая, а у меня – детская. Нет, по-моему, у меня тоже иждивенческая. В нашем же доме жила наша родственница Елена Олимпиевна, которая перешла к нам в квартиру жить. Потом присоединилась папина падчерица тетя Валя. Мы решили жить вместе, потому что вместе было все-таки как-то легче. Квартира была отдельная, в одной комнате тетя Анна Николаевна с бабушкой и со мной, во второй – тетя Вера Николаевна, в третьей – их подруга Надежда Дмитриевна. В ноябре она эвакуировалась, и к нам подселилась другая семья. Первой слегла наша домработница. Еду мы делили поровну, но она съедала все сразу, все время лежала и очень быстро умерла. Думаю, это случилось в ноябре.
– У вас был шок от первой смерти?
– Не было. Может быть потому, что она была сварливая и я ее не любила.
– А какая-то смерть вас поразила?
– Сын тетя Вали закончил театральный институт, и его забрали в армию. А его приятеля по фамилии Шмелинг не забрали. Не думаю, что это еврейская фамилия, скорее немецкая. Хотя немца бы, наверное, уже выселили. А может, его вовремя не выселили, а потом уже было никак… Не знаю. Он приходил к нам, мы сидели вечерами, пока светло было. Стихи декламировали, книги читали вслух, что-то рассказывали. И так он приходил каждую субботу. В начале декабря я учила какое-то стихотворение и все думала, что вот скоро ему прочту. А он не пришел, и мне сказали, что он умер. И вот это меня почему-то сильно потрясло.
– Как вы реагировали на первые бомбежки?
– Жили мы на Потемкинской. Первые бомбежки были на Петра Лаврова, и мы все ходили смотреть на разбомбленный дом. Через много лет мне снился этот разбомбленный дом, раз пять наверное.
К бомбежкам скоро привыкли, обстрелы нас особо не касались, снаряды попадали в противоположную сторону. А бомбежка… Это как судьба… Мой дом был 47-й, а бомба попала в 37-й. В ноябре я заболела корью, в подростковом возрасте корь переносится тяжело. Лежала с температурой сорок, мои тети сидели со мной, не уходили в бомбоубежище. Когда бомбили, все вокруг покачивало, и мне так приятно было… из-за этой жуткой температуры. После того как переболела корью, уже в бомбоубежище не спускались. Не до страха было. А чего бояться? Что может быть хуже того, что уже было?
– Ваши тети чем занимались?
– Одна была искусствоведом, работала в издательстве «Искусство», редактировала плакаты. Очень волновалась: не дай бог, что не так сделает. Все плакаты были идеологические, против немцев. Вторая преподавала в школе, но уроки скоро прекратились – никто в школу не ходил. Ее мобилизовали на такую работу: давали адреса, по которым надо было ходить и узнавать, что случилось с людьми, на чьи имена пришли письма с Большой земли.
– А вы ходили в школу в 41-м?
– Я училась в 8-м классе, мы сидели в школе и мерзли, преподаватели уже почти не приходили. Зато нам давали суп. Я никогда не забуду, как я пол-литровую баночку супа несла
– Как вы Новый год встречали?
– Новый год я помню, потому что мы пошли на рынок и за какую-то хорошую вещь выменяли плитку шоколада. И съели ее. У тети, которая искусствовед, был туберкулез, и 30 января она умерла. А за несколько дней до этого другая тетя – Валя, пошла за хлебом и долго-долго не возвращалась, исчезла куда-то. Было 27 января – мои именины, Нинин день. Тети нет, мне так плохо, так страшно. И я впервые почувствовала, что могу умереть. Простите, что я плачу, но я никогда этого не вспоминаю, никогда… Я сидела в кресле вот так вот, руки на подлокотники положила и чувствую, как из меня жизнь вытекает понемногу. Ничего не остается… До сих пор помню это чувство умирания. Я так испугалась, встала, начала туда-сюда ходить, и тут тетя Валя пришла. А на следующий день она опять ушла и уже не вернулась. У нее украли карточки, и она от ужаса прибежала к себе домой, на Моховую улицу. 29 января к тете заглянула ее соседка и потом рассказывала, что Валентина Владимировна ходит по комнате и как в бреду повторяет: «Ниночка, Верочка, Людочка…» Мы ведь без карточек остались, без хлеба, а это значило одно – смерть. Другая моя тетя пошла к ней на Моховую, а там – тишина. Тетя Валя лежала на полу, вот так упала она и умерла. Потом и тетя Лена умерла, и тетя Валя умерла, и тетя Виль умерла – я так Веру Николаевну называла. Тетя Виль умерла 30 января, то есть они все подряд, одна за другой…
– Вы кого-то из них похоронили?
– Только тетю Виль мы похоронили в отдельной могиле на Охте – за хлеб, конечно, отдали ее карточку. Дворничиха мне и моей последней живой тете Анне Николаевне помогла ее отвезти на саночках в одеяле, там уже была вырыта могила. Когда мы тетю туда опустили, подошла женщина вот с таким маленьким пакетиком и говорит: «У меня ребеночек, можно его к вам туда положить». – «Можно»… Вокруг белое-белое поле, и я теперь даже не представляю, где эта могила. Тетю Виль мы похоронили, а всех остальных я отвозила в морг.
– Что же вас спасло?
– 2 февраля, почти сразу после смерти тети Виль, объявили, что по сахарным талонам можно получить 200 грамм конфет. Я уже забыла, какие это были конфеты, помню только, что соевые. Мы их получили и в два дня съели. Это, видимо, нас с тетей немножко поддержало. Но бабушка с начала февраля лежала, не вставая, и есть уже не могла. 18 февраля она умерла, и ее я тоже свезла в морг. Остались мы вдвоем с моей тетей Анной Николаевной, учительницей. В марте она пошла работать в школу. 42-й год тоже очень тяжелый был. Сначала умирали от голода, а весной 42-го – от поносов. Жуткие поносы были, человек весь исходил.
– Почему вы с тетей выжили, как думаете?
– Не знаю. Все умерли, кроме нас двоих. В детстве я очень хорошо питалась, а вот перед войной сидела на строжайшей диете, почти голодала. Я ведь была сиротой – у меня после маминой смерти в 1938 году началась нервная экзема, меня из-за этой экземы даже от экзаменов в школе освобождали. Знаете как бывает простуда на губе? Так у меня эта простуда была на все лицо – лоб, щека, нос… Ужасно. Я ходила вся замотанная, но одноклассники со мной дружили и никогда не давали понять, что у меня такая страшная рожа. Когда я выходила к доске, я всегда очень нервничала – даже если знала урок. И у меня болячка так треснет и течет, треснет и течет… Потом подсыхает. Тетя решила, что нельзя меня на экзамены пускать. Пошла в РОНО, сказала, что ее племянницу надо освободить от экзаменов, она слишком нервная. Ей сказали: «Еще чего, все нервные!» Тетя говорит: «Нина, зайди». Я вошла, они мне в лицо взглянули и сразу: «Освобождаем, освобождаем…» Эта экзема с 37-го года по 42-й продолжалась. Из-за экземы меня посадили на строжайшую диету, от которой у меня даже водяные волдыри вот здесь на пальцах были. Но, может, она меня и подготовила к голоду. У нас в доме все зеркала всегда были завешаны, чтобы я не видела своего ужасного лица и не расстраивалась лишний раз. Зимой 41/42-го года я ни разу не смотрелась в зеркало – не до того было. А когда весной подошла к зеркалу и отдернула покрывало, то увидела, что лицо стало абсолютно чистым. Ничего не было! Все исчезло. Экзема прошла навсегда. Но я никогда с тех пор не пудрилась, не мазала кремом физиономию и боялась мыться с мылом.
– Что вы в блокаду ели, кроме хлеба?
– Иногда выменивали на рынке дуранду и пекли из нее лепешки. Из столярного клея студень делали, нашли немного уксуса, добавляли туда вместе с перцем и лавровым листиком – очень даже неплохо получалось.
– Воду в Неве брали?
– Я на Неву не ходила. Снег брала на бульваре и топила.
Я в декабре шла за карточкой для Веры Николаевны в издательство «Искусство» на углу канала Грибоедова и Софьи Перовской, снег был свален горами – вот как у нас в прошлом году, и на этих свалах лежали покойники. Проходила мимо церкви. У цепей стояла женщина с протянутой рукой, а с ней маленький такой ребенок. И он так кричал: «Мамочка, так кушать хочется! Мамочка, так кушать хочется! Мамочка, не могу!» А кто подаст-то! Это уже конец декабря был… Простите меня… Я редко вспоминаю. Мне как-то на работе сказали – вот, 27 января, день снятия блокады, вам надо выступить. А я говорю: никогда, никогда. Ни за что.