Блокадные новеллы
Шрифт:
Ивлев вспомнил, как в один из своих первых приездов к Павле они ходили в гости к молодой поэтессе, удивительной девушке, прикованной болезнью к постели. У нее были лучистые, извергающие сияние глаза. Ивлев слушал ее бесхитростные стихи, размягчаясь и печалясь:
Листку с ветвей легко ль срываться, лететь неведомо куда? Мой друг, так трудно расставаться, не зная, свидимся ль когда? Тревожно, бережно и тайно я буду думать про тебя, а ты, вдали безвестно«Не мучась!», «Не мучась!» — и отчаянье, и брезжущий свет надежды проникали в мозг Ивлева, и Ивлев осознавал, что уже не сможет ни жить, ни работать так, как жил и работал прежде.
Печалюсь и улыбаюсь
Памяти В. В. Т.
Может быть оттого, что я родился и вырос в городе и все военные, блокадные дни круг моей жизни был ограничен городской чертой, во мне в юношескую пору зрело томящее душу желание увидеть русскую землю с ее дорогами, деревнями, цветущими полями, влажными еловыми лесами, услышать песенное и старинное слово.
Но осуществить мечту я смог едва ли не на двадцать пятом году своей жизни, уже выпустив первую книгу и числясь среди молодых поэтов.
Поезда, попутные грузовики, подводы увозили меня в самую сердцевину костромской земли. Названия мест, где я появлялся, звучали для меня музыкой: Шарья… Шабалино… Верхняя Вохма… Нижняя Вохма… Я обращался е людьми доверчиво и ненасытно. С кем только не перекрещивался мой путь! С крестьянами, еще не утратившими чувствования всех таинств земли; с молодыми пылкоглазыми следователями, разбирающими пьяные драки в леспромхозах; с замшелыми старцами, чьи окладистые бороды воскрешали эпоху протопопа Аввакума; с веснушчатыми девахами, у которых от налитых грудей лопались сарафаны… Переполненный красотой, красками, запахами отчей земли, я в конце концов очутился под Галичем в старинном поповском доме. Вдова-попадья доживала свой век, переписывалась с моей бабушкой, женщиной глубоко религиозной, — посему я был принят с особой ласковостью. Я не хотел застревать у попадьи, но негаданно задержался на несколько дней. От мужа у нее остался ворох церковных документов, служебных бумаг, начиная с девятнадцатого столетия. Часами сидел я в кладовке, где были свалены бумаги, разбирал их, вчитываясь в непривычный строй речи, удивляясь выразительности языка. Мне попались листы, помеченные 1825 годом. Это были расходные записки. Расчеты велись тщательно:
«…за сто железных гвоздей теснопетельных, купленных в городе для приколочения крюков и петель, заплачено семьдесят пять копеек».
«…за шесть бутылок красного вина, купленного в ярмонги по два рубля каждая, итого заплачено дванадцать рублей».
Я обратил внимание на дату: 14 декабря 1825 года, то есть в день, когда на Сенатскую площадь вышли мятежные гвардейские полки. Как неожиданно и странно я приобщился к той великой эпохе! Моя романтическая фантазия работала необузданно. И я уже видел сам себя бравым гусарским поручиком, волею случая занесенным в снежное захолустье, тоскующим по столице, друзьям, духовному единению с ними. И словно откликаясь на мятущееся предчувствие молодого гусара, слышится звон колокольца. «Господи! — вопрошает гусар. — Да никак кто едет!» Он выбегает на крыльцо. Навстречу из саней выпрыгивает разгоряченный товарищ, и его прерывистый шепот жжет сознание: «Скорее в дорогу!.. Промедление нетерпимо… Император умер… Готовится приведение войск к присяге…» И вот они уже оба мчатся и день, и ночь, меняя лошадей, восторженные, высоко возносящиеся мечтой.
Кровь ударила в лицо от картины, созданной воображением, и я не сразу уловил и скрип шагов хозяйки по рассохшрйся лестнице, и осторожные постукивания в дверь. Когда же дошло до моего сознания это старческое постукивание, я вздрогнул, бросился к дверям и сам распахнул их.
— Прости,
Я чуть не вырвал полоску бумаги из ее рук, впился глазами в краткие строки: «Приезжай Ярославль праздновать приняты Союз писателей…» — и подпись товарища.
— Что-нибудь случилось? — с беспокойством вглядываясь в мое лицо, спросила Таисия Петровна.
— Нет! Просто я сейчас счастлив! — и, полный нахлынувшего озорства, еще не расставшись окончательно со своим видением, крикнул: — Таисия Петровна! Велите заложить тройку!
Таисия Петровна, боязливо моргая, перекрестила меня.
Товарищ уже ожидал меня на вокзале. Мы обнялись и какие-то мгновения стояли друг перед другом, смотрели друг другу в глаза, не двигаясь, и без слов по янтарно блестящим зрачкам товарища я чувствовал его необыкновенный душевный подъем, счастье и от жизни, и от того, что мы вместе. Нам искренне представлялось, что произошел важный отсчет в нашем жизненном времени и впереди лежит дорога удивительная, негаданная и оттого щемяще-волнующая.
— Пойдем, — сказал товарищ, — я и номер нам снял, в таких номерах мы с тобой не живали.
Номер состоял из спальни и гостиной, а гостиную занимал длинный стол, принесенный или из какого-то учреждения, или из бывшего купеческого дома. Мы уселись за стол и улыбнулись. И в этих улыбках снова ощутили подтверждение радости, охватившей нас, — ведь мы дружим, ведь мы славно идем по жизни, ведь нам обоим одновременно светят удачи. Совпадали звездные минуты наших жизней, и мы были преисполнены добра и доброты ко всему, что нас окружало.
— Нет, — сказал товарищ, — ну, зачем мы с тобой сразу за стол, успеется… Пойдем, я тебе покажу древнерусские иконы в Ильинском соборе — диво…
Ильинский собор был превращен в музей, и, поднявшись по ступениям, мы увидели будку, в которой сидела кассирша и продавала входные билеты. Я достал мелочь и протянул в окошечко. Но лишь кассирша подняла голову, как я оторопело замер: передо мной находилась девушка с поистине ангельским фарфоровым личиком, голубыми, как ранние незабудки, глазами и вьющимися белокурыми локонами. Показалась она мне не от мира сего, а существом, залетевшим на миг в это обшарпанное фанерное сооружение, чтобы встретить нас и ввести под своды храма.
— Бог мой! — воскликнул я непроизвольно. — С первого шага и сразу искушения!
Мы стояли у будки, не прикасаясь к сдаче и билетам.
— Пожалуйста, — словно пропела девушка.
— Подожди, — сказал я товарищу. Вышел из собора и, вновь поднявшись по ступенькам, подошел к будке и протянул деньги на билеты.
— Вы уже брали, — удивилась девушка.
— Мы хотим, чтобы вы еще раз взглянули на нас, — с долей развязности выпалил я.
Девушка посмотрела мягко, но с укоризной.
— Здесь не место для игр. — И мне стало неловко.
Мы вошли в собор. Золотисто-матовый солнечный сноп, прорываясь сквозь верхние окна храма, трогал лики святых, и нетленные краски икон вспыхивали, сияли желтизной. Охватывала какая-то неосознанная боязнь, потому что при вглядывании в древние образы улавливались в них черты, мимолетные человеческие движенья, свойственные тем людям, которых мы знали и которые были живы. Поражала богородица с младенцем на руках. Художник писал женщину восточного облика, с глубокими темными очами, не полнолицую, а с опавшими щеками, с крутым изгибом бровей… Но был взор. Не просто чернота зрачка, а откуда-то из глубины веков шел взор, живой, печальный, нелегкий. Как будто за старинной иконописью просматривалась неведомая крестьянская русская мать. До боли в глазах хотелось запомнить это совершенное творение, и предположение, что, может быть, больше никогда в жизни мы не попадем в эти места, удерживало нас, не позволяло повернуться спиной и тронуться к выходу.