Блудные дети
Шрифт:
– В совке были другие законы, – зевнул Булгаков.
– Они везде разные... Нет стран с одинаковыми законами... И у каждой страны полно своих запретительных законов...
– На самом деле, юноша, – вмешалась опять Липисинова, – всё дело только в одном. В совке знать не хотели декларацию прав человека. А в декларации прав человека написано, что каждый человек свободен иметь любые взгляды и наклонности, какими бы специфическими они ни были...
– Ну, во-первых, – обратился я к Липисиновой, – взгляды и наклонности могут быть настолько специфическими, что их носитель нет-нет, да и нарушит закон. А во-вторых, насколько я понял, вы же не признаёте абсолютных ценностей, тогда откуда такое доверие декларации прав человека и судебным инстанциям?.. Декларация
Меня несло. Я, даже если бы и захотел, уже не смог бы остановиться. Булгаков со своей зевотой, Липисинова с «юношей» – о! я запомнил ей этого «юношу»! – подстегнули меня как плетьми. И я понёсся.
Они слушали меня кто с удивлением, кто с опаской, кто с насмешкой, но все с интересом. Писатель, облокотившись о спинку кресла дамы-Вампира, внимательно следил за мной, прищурившись. «Именно так и должен смотреть писатель», – подумалось мне. Макс был в восторге. Мне всё казалось, что он зажат и боится. Боится, что ничего у нас не выйдет и что мы будем посрамлены. Но когда я заговорил да ещё с таким воодушевлением, у него, видно, гора с плеч упала. Исчез страх, исчезла зажатость – Макс снова сделался самим собой.
– Я никогда не соглашусь с тем, что человек, полагающий свою свободу в послушании закону может называться свободным. Уж если быть законопослушным, то перед любым законом, а уж если быть свободным, то без ограничений... Ведь закон изменчив. А если ваша мораль – закон, стало быть, и мораль изменчива, но изменчива по прихоти того, кто принимает закон. А зачем, спрашиваю я вас, зачем мне ждать позволения поменять мораль? Разве свободному человеку нужно чьё-то позволение?.. Абсурд! Свободный человек на то и свободный, чтобы всё решать самому. И если нет абсолютной морали, свободный человек сам для себя избирает мораль. Вот вы... все вы, например, избрали своей моралью закон. И не хотите признать, что тем самым вы добровольно позволили законотворцу ограничить вашу свободу!..
Я и сам удивлялся тому, что говорил. Ведь я не готовился и не думал, что буду говорить. Откуда брались эти слова? Точно кто-то нашёптывал, а я повторял чужое. Но в то же самое время это чужое казалось мне давно знакомым. Мне было весело. В голове у меня почему-то крутилась мелодия «Канкана». И я не мог отделаться от ощущения, что какая-то сила подхватила меня и кружит. И сам я ни за что не смогу остановиться, и остаётся только ждать, когда эта неведомая сила, наигравшись, отпустит меня.
– Искать свободу в послушании законам или в высокой покупательной способности – это мелко. Это бабья радость. Я бы даже сказал, что это противно. «Хочу халву ем, хочу – пряники» – вот и вся свобода. Впрочем, это совершенно в духе времени...
– В духе времени? – переспросил Булгаков.
– Ну да!..
– Насчет «бабьей радости»... – начала было Липисинова, но Булгаков не дал ей окончить.
– То есть сейчас витает такой дух, – снова вмешался он, – такой призрак, да? И всем внушает: «Ешь халву! Ешь пряники!» Так, по-вашему?
Дамы захихикали.
– Не кажется ли вам, господа, – продолжал я, не обращая внимания на остроты Булгакова, – что нынче всё измельчало, и все измельчали? Даже зло измельчало. Ещё недавно человечество видело настоящих апостолов зла, рвущихся опрокинуть мир в преисподнюю. Эти гиганты наделали столько шуму, что при упоминании о них человечество по сей день вздрагивает. А сколько было героев, борцов, первопроходцев?.. И что сегодня?..
– Стоп, стоп, – лениво перебил меня Булгаков. – Какой-то дух заставляет есть халву, человечество всё дрожит.. Я и сам сейчас задрожу, только хочу понять, при чём тут свобода?
– Как при чём? Ведь человек – существо трёхслойное. Ведь так?
– Так... – притворно озаботился Булгаков. – Была халва с пряниками, теперь пошли пирожки слоёные...
– Слои эти – тело, душа и дух. Зло, приспосабливаясь к человеку, тоже расслоилось. Что же мы видим? Пьянство, обжорство... Жалкие телесные страсти, смешные душевные... Ведь, не правда ли, ревнивец смешон? И страшные духовные. О! Здесь апофеоз зла, здесь его величие. Могущество, власть, порабощение... Но и могущество – это не свобода. Могущество над миром прочно связывает с этим миром. Паук, оплетший мух паутиной, может упиваться своей властью и силой, но единственное, чего он не может – это бросить всё. Следовательно, паук не свободен... Хотя такое зло достойно уважения, это вам не человек скотоподобный, который без хлеба и зрелищ кусает исподтишка...
– Как, как?! – заинтересовался Булгаков. – Как вы сказали? Скотоподобный? Это такой... с рогами и копытами, что ли?
– А при чём тут свобода-то? – возмущённо, и в то же время хихикая, спросила Наташа-Двустволка, глядя на меня исподлобья. Возмущение относилось ко мне, смех, без сомнения, к Булгакову.
– Увы! – продолжал я, не обращая на неё внимания. – Мы живём в век человека скотоподобного. Его культ царит сегодня. Не быть человеком скотоподобным стало даже немодно, а вот за право быть им люди совершают самые отчаянные поступки... Быть человеком скотоподобным означает иметь хлеба и зрелищ в достатке и отгородиться от ближнего законом. И вот это состояние сытого покоя называют сегодня свободой...
– Посмотрела бы я на вас, останься вы без хлеба и закона. Особенно без хлеба, – под одобрительные улыбки товарок вставила Дама-Вампир. И обиженно поджала губы.
– Но поймите, тот, кто зависит от чего бы то ни было – хотя бы от хлеба и зрелищ – несвободен. И свобода, ограниченная законом – это тоже не свобода. Потому что свободу нельзя ограничить по определению. «Ограниченная свобода» – это оксюморон, это всё равно, что «постное мясо». Надо либо найти в себе силы нарушить закон, либо признать, что свободы вообще не бывает. Быть свободным и законопослушным – это всё равно, что гулять по тюремному двору и думать, что освободился. Но был бы свободным – шёл бы, куда хотел, не ограничивался бы тюремным двориком...
– И что же вы предлагаете? – с интересом спросил писатель.
– К чёрту законы! К чёрту любые запреты!.. Закон – это всегда тюремная стена: вроде бы всё можно, но кругом ограничения. Стало быть, здесь тупик. Стало быть, свободу нужно в другом искать...
– В преступлении, например? – спросил кто-то.
Я было повернулся ответить, но тут одно неприятное впечатление поразило меня. Это были глаза. Бледно-серые, холодные, пустые глаза какого-то невысокого, щуплого человечка в чёрном френче, вроде тех, что носят семинаристы. Человечек этот, очевидно, заслышав наш разговор из соседней комнаты, вышел, чтобы присоединиться. Это был на редкость неприятный тип. Все мои новые знакомые, показавшиеся мне вначале людьми несимпатичными, не шли с ним ни в какое сравнение. Напротив, рядом с ним они глядели милыми и даже родными. Человечек в чёрном френче лицо имел совершенно невзрачное, точно у него и вовсе не было лица. Я совершенно не могу сказать, как он выглядел, на кого был похож. Помню только, что его светлые и жидкие волосы всегда почему-то были мокрыми – потел он, что ли? – и пренеприятно липли ко лбу.
Не знаю, что именно было в нём такого отталкивающего, но, завидев этого человечка, я в ту же секунду испугался чего-то. Настроение моё разом переменилось, охота говорить прошла.
– В преступлении, например? – переспросил он.
– Я этого не говорил, – буркнул я. Говорить с ним я решительно не хотел, но молчать или убежать из комнаты не мог.
– Как же не говорили? – полюбопытствовал он. – Вы сказали, что надо найти в себе силы нарушить закон или признать, что свободы вообще не бывает. А кто же захочет признать, что свободы вообще не бывает? Остаётся нарушить закон...