Бляж
Шрифт:
— Оно завсегда лучше выжить, чем выживать.
Сегодня за стаканчиком вина и куском мяса голодные дни вспомнить не грех, тем паче, что здешняя культура застолий, от слова стол. И не пьют здесь, а именно откушивают. С килограммами зелени, с разностями радостей для желудка. Что, стоит подчеркнуть, несравненно умней, чем нечерноземная половинка черняшки, луковица и, если повезет, вокзальное яйцо вкрутую.
Конечно, кто-то и осетринкой потчевался, кто-то благородно откушивали. Не по-нашему: водка-селедка, а по гостеприимному. Кому, помимо разного, скажем, виноград в горчице, подавали. Целая гроздь с веточками мило так лежит и не пыжится. За свой срок виноградинки протомятся, промаринуются, духом мудрым напитаются — можно сидеть и просто дышать. Уже хорошо. Для тонких рецепторов — винцо собственного изобилия. С дачных приисков. Добрый человек в дом приходит — свое изделие — как закон.
Нарушив стандартное уложение о правилах пития, небольшой перерывчик между первой и второй проигнорировали, итогом чего три порожние бутылки из-под «Анапы» аккуратно, бок о бок, легли в кусты. Дружно прикурили от одной спички и расслабили чресла.
— Умные люди по поводу выпить говорят так: начинать надо с самого утра и более ни на что не отвлекаться.
— Начинали. Было дело. С самого что ни на есть с раннего. Пять литров самогонки выпили.
— Что это за самогонка такая, что пять литров можно выпить?
— Горит.
— Горит и говно, когда подсохнет.
— Ходил с нами в моря один мужичок из строителей, — сказал Седой, по-патрициански укладываясь на бок. — Про фигаро рассказывал из своей бригады. Знал тот сколько в родимой «бульков». Разливал вслепую по стаканам. Один в один. Дело не в фокусе-покусе, таких кио на земле родной не то что в каждой строительной бригаде, а как салаки в трале. Дело в истории. Набулькались однажды до бровей. Просыпается он, не поймет где. По его представлениям в бытовке спит. А просыпается оттого, что его бесцеременно за ногу дерг-дерг: «Вставайте, пассажир, Рига». Какая Рига, маму вашу!? Слезает он с третьей полки, как есть в робе сварной, брезентовые рукавицы за поясом, прохаря — Бельмондо! Выходит на Привокзальную… Вот она, улица Суворова, вот он бульвар Падомью. Приехал. Как потом прояснилось, сел, как был, в такси, а по дороге домой передумал — решил рвануть к любовнице в Ригу. Что у пьяного на уме? Завернул на вокзал, взял билет, залез на третью полочку, такой-то кабан, и продрых до победного не вставаючи.
Национальная наша традиция такова, что любой может рассказать массу замечательного, происходившего в том еще состоянии.
Минька, еще на втором курсе попал в трезвяк. Дело молодое, организм слабый, добирался откуда-то сладко хлебавши, устал, присел отдохнуть, да и сморило. Патрульный луноход подобрал паренька до кучи. Утром побудили и пред светлые лейтенантские очи. Минька взмолился: декан-зверь, выгонит, пощадите, товарищи милицейские. Тот ему в ответ: а в армии, если залетел, что? Усы сбрить. Нет усов — на губу. Повезло тебе, студент. Иди-ка, милый, в парикмахерскую и чтоб пришел, ко мне как призывник в последний нонешной денечек. А кудри у Мини как у Ленского — до плеч. Что ж. Снявши голову, как известно, по волосам плачь не плачь. Пошел — и под Котовского. А хайр на шиньон. Еще и тридцатник отвалили.
— Да, — посмеялся вместе со всеми Минька, — думал, девки любить перестанут, а тут аж прятаться пришлось. Навалились жалеть, по бритой башке гладить.
— Я бороду за четвертной сдавал, — сказал Рисовальник. — В наш академический областной. По весне. А на зиму опять опрощался.
— Нетрудовые доходы.
— Что борода, — сказал Маныч. — Мылся давеча, поглядел на ноги… С таким ногтями в приличную постель не пустят. Хоть по столбам лазай. Обрезал на одной, а на другой сил не хватило.
— Попробуй напильником.
— Я к тому, может принимают где?
— К Бендеру неси, в «Рога и копыта».
— Это у тебя, наверно, после родов.
— Такие надо в музей, под витрину.
— Я в любом городе, куда судьба заносит, первым делом иду в краеведческий музей, — потянулся Рисовальник, раскинув руки. — Ритуал. В небольших городках там у них и бивень мамонта, и картины висят, и прялка со скалкой. За час вся местная история. И с городом так же знакомлюсь: сажусь на любой автобус — и до конечной,
— В музеи мы не ходим.
— Пробел!
— Культур-мультур маловато.
— У меня с музея, кстати, всё и началось, — продолжал Рисовальник. — По возрасту, где-то я уже школу заканчивал. И по какой-то причине деньги были нужны. А тут, случай, нашел на помойке картину. Стояла к мусорному ящику прислонютая. А я мимо не прошел. Не стул, не абажур, не фуфайка драная. На холсте, в раме. Судя по автографу, Рябинский какой-то. Куда её? Понес в музей. Куда ж еще? Как положено. «Принимаете ли антикварные картины от населения?» Удивились: «Принимаем». Собралась комиссия из очкариков. Я веревки распутал, из газеты развернул, на стул выставил. Сначала вглядывались, потом долго смеялись. «Вы что, Рябинского не знаете? — я им говорю. — Это, между прочим, Рябинский!» Одна добрая тетка, что больше всех ухахатывалась, успокоила: «Я такие собираю». И купила за трешку. Заодно я еще и экспонаты музейные рассмотрел, пока комиссия высокая собиралась. Иду я домой с этой трешкой и думаю: а ну дай-ка попробую. Чего там революционного? Я еще в детстве, что-то с книжек срисовывал, нравилось мне, когда получалось. В ЖЕКе, в красном уголке, в шифоньере масляные краски валялись. Никому сто лет не нужные. Соорудил холст, хватило ума загрунтовать, и без всяких, на что глаз упал. Упал на яичницу. Получилось. Сам удивился. Желток не получился, а белок чин-чинарем. И сковорода вполне. Так и пошло. Захватило.
— И не учился? Сам?
— Учился. Вхутемас областной закончил. Правда, без диплома. Не успели дать. В сумасшедший дом замели.
— Ё-твоё!
— Моё-моё, и не говори. Да обычная история. Как у Гончарова. Всего-навсего переезжал. Скарб одним днем переправили, а картины я аккуратненько решил повезти, отдельно. Днем с машиной туго, пришла жутко поздно. Стали с приятелем выносить. А дело почти под ночь. Темное время суток. Соседи бдительные — багеты увидели, знакомый номерок на ноль вспомнили: алё, тут хиппари народное искусство растаскивают. Менты шустренько примчались. Скажи, что пьяный мужик с топором по улице бегает — в жизнь не приедут. Не дождешься. Здесь же, как в кино. А все картины скоромные — я тогда ню с любимой мамзели писал: так, эдак, ногу за ногу, ногу на ногу. Привезли в ментовину с мигалками, картины вдоль да по стенкам расставили — Третьяковка. Чьё, спрашивают, чуть дыша. Честно признаю — художника Фалька, гоп-стоп из Эрмитажа. Менты за голову, ахи, производственные обмороки, начальство будить: раскрыта кража века! Один дыру в погоне ковыряет, другой на кителе, третий за водкой побежал, и мне на радостях налили — я ж как подарочек с неба, куда посадить не знают. Начальство понаехало, «выставку» обсмотрели, вызвали фотографа, на фоне «Фалька» себя запечатлели, ручкой делая. Местного «члена» с постели сдернули, чтоб экспертизу провел. Тот, пенёк, спросонья, как есть подтверждает, сам ничего понять не может. Два дня мурыжили, пока самому не надоело. Короче, выгнали меня, палкой полосатой напоследок переехали, но и мои «ню» аутодафе предали. В знак высшего расположения. А чтоб шутить мало не казалось — на другой же день смайнали — и в психушку на три месяца законопатили. И надо же — с хорошими там людьми познакомился. Один всё свою поэму читал. «Я — Грозный! Я тебя малюю, ложу тебя на простынь синюю…» Безумно интересно.
— В дурке-то интересно?
— Не думай, паря. Жизнь в тех местах мимо не проходит. Директора лежат, аспиранты в кандидаты. Интеллигентный всё народ. Есть с кем поговорить за душу мятежную.
— Да. Не отведавши горького, не отведаешь и сладкого.
— Пора тост. В стаканах стынет. Кто?
— Одного художника попросили написать портрет императора, — начал Рисовальник. — Император был кривой на один глаз, и одна нога у него была короче другой. Художник нарисовал как есть — и ему отрубили голову. Другой художник попросил императора посмотреть вдаль и поставить ногу на пригорочек… Так выпьем же за социалистический реализм.
— Завидую я вам, — сказал Седой. — Хорошие у вас профессии. Творческие. Мне, лично, дюже нравится. У меня дядёк — композитор, между прочим. В далеких сибирских краях проживает. Боевой старичок. До сих пор подпрыгивает. Как ни заеду — всё новый роман крутит. Всё студентки да аспиранточки, словно лебеди-саночки. Только официально четыре раза женат. Того и гляди Чарли Чаплина переплюнет. А между этим вот, подюбочным, оперетки строгает. Бодрые такие. С радостным маршем, с песней веселой. Песенки на злобу дня: мартены, заводской гудок, упоенье в бою. А с июня у дядька сезон. Сам-один, две певички, мужичок с баяном. И этакой эстрадой чешет по здешним курортам-санаториям, «встреча с заслуженным членом», и прочая.