Блюз Сонни. Повести и рассказы зарубежных писателей о музыке и музыкантах
Шрифт:
Ах, бедняжка! И увидит, очень уж смирен, кто его только не топчет… Вечно твердит, что он простой монастырский органист, а ведь мог бы учить самого маэстро из собора. Дело свое знает… Отец его тоже играл на органе. Я-то не видала, но моя матушка, царствие ей небесное, говорила, что он водил сына с собой, все ему показывал. Мальчик оказался способным, так что, когда отец умер, сын его и заменил. А руки-то, руки у него какие, Боже правый! Прямо хоть в золоте отлей… И всегда-то он хорошо играет, но уж в такую ночь… Очень он любит Рождество, и ровно в двенадцать, когда возвестят, что родился
Зачем я это говорю, когда вы сами услышите? И то сказать, цвет Севильи, даже сеньор архиепископ — все приходят сюда, в скромный монастырь. Нет, не одни ученые люди, которые в музыке смыслят, — его любит простой народ. Вон идут, факелы несут, поют песни, бьют в тамбурины, звенят бубенцами… Они в церкви всегда шумят, а тут — молчат как мертвые, когда маэстро Перес играет… В самую полночь все плачут вот такими слезами… и только маэстро кончит, единым духом вздохнут, потому что долго не дышали… Идемте, соседка, идемте, колокола отзвонили, сейчас начнется служба. Для всех это добрая ночь, а для нас подавно.
Словоохотливая прихожанка миновала притвор и, толкаясь, втиснулась в церковь, чтобы затеряться в толпе.
Храм был освещен на диво. Поток света лился с алтаря, сверкал в драгоценностях дам, а те, преклонив колени на бархатные подушечки, которые им подали пажи, и взяв молитвенники из рук дуэний, образовали блистательный полукруг у решетки.
У той же решетки стояли мужчины, завернувшись в цветные плащи, обшитые золотом, из-под которых виднелись зеленые и алые кресты. В одной руке они держали шляпу (перья ее касались пола), другою поглаживали вороные рукоятки шпаг или резные рукояти кинжалов. То были славные рыцари, которые вместе с прочим цветом севильской знати защищали, словно стена, своих жен и дочерей от соприкосновения с простым народом. Народ этот, гудевший, словно море, разразился радостными криками и нестройно забил в тамбурины, когда архиепископ, опустившись в кресло под алым балдахином у главного алтаря, трижды благословил собравшихся. Кресло его немедля окружили приближенные.
Пришла пора начинать мессу, но бежали минуты, а священника все не было. Народ уже волновался, выказывая нетерпение, рыцари тихо переговаривались, и архиепископ послал кого-то в ризницу спросить, что случилось.
— Маэстро Перес захворал, — ответили там, — и не сможет играть сегодня.
Новость распространилась мгновенно. Действие ее я описать не берусь. Скажем лишь, что поднялся дикий шум, распорядитель встал, альгуасилы нырнули в толпу, чтобы навести порядок.
В эту минуту невзрачный, худой, косоглазый человек приблизился к креслу архиепископа.
— Маэстро Перес болен, — сказал он. — Мессу начать нельзя. Но если хотите, я сыграю, ибо маэстро не один на свете, и по смерти его найдется кому играть на этом органе.
Архиепископ кивнул. Прихожане, знавшие, что человек этот — большой завистник и лютый враг монастыря, недовольно зароптали, как вдруг с паперти донесся какой-то шум.
— Маэстро Перес здесь! Маэстро Перес здесь! — кричали те, кто стоял в дверях, и на эти крики обернулись остальные.
И впрямь, маэстро Перес, больной
— Нет, — говорил он. — Это последний раз, я знаю. Знаю и не хочу умереть, пока не коснусь моего органа, особенно в такую ночь. Идемте, я так велю. Идемте в церковь.
Желание его исполнилось. Люди подняли его на хоры, и месса началась. В этот миг соборные часы стали отбивать полночь.
Пропели псалом, прозвучало Евангелие, и, наконец, наступила минута, когда священник поднимает облатку вверх кончиками пальцев.
Ладан голубыми облаками заполнил церковь.
Раздался дрожащий звон колокольчика, и маэстро Перес опустил скрюченные руки на клавиши органа.
Металлические трубы откликнулись сотней голосов; торжественный, долгий аккорд медленно затих, словно порыв ветра погасил последние звуки.
Этому первому аккорду, похожему на голос, возносящийся к небу, ответил другой, тихий и дальний. Он становился все громче, пока не уподобился бурному потоку, льющемуся с неба на землю. Поистине — то были голоса ангелов.
Потом зазвучали вдали песнопения серафимов. Тысячи голосов слились воедино, вторя странной мелодии, парившей над океаном таинственных аккордов, словно облако над морем.
Звуки стихали один за другим, мелодия стала проще. Теперь звучали лишь два голоса, почти сливаясь друг с другом. Затем остался один, пронзительный и прекрасный, словно тонкий луч света. Священник склонил седую голову; над нею, сквозь волны ладана, подобные голубой дымке, явились глазам собравшихся святые дары. Высокий, трепещущий звук рассыпался каскадом, и музыка потрясла храм так, что в углах засвистел ветер, а в узких окнах задрожали разноцветные стекла.
Из каждой ноты рождалась особая тема, и — одни вдали, другие ближе, одни глуше, другие звонче — звучали голоса, словно воды и птицы, листья и ветер, люди и ангелы, земля и небо пели на разных языках славу младенцу Христу.
Потрясенный народ слушал в удивлении. Все плакали.
У священника дрожали руки, ему казалось, что небеса разверзлись и он видит Бога.
Орган играл, но звуки его угасали, словно голос, затихающий вдали, когда на хорах раздался пронзительный женский крик.
Прозвучал нестройный, странный аккорд, похожий на рыдание, и орган умолк.
Народ столпился у лестницы на хоры, прихожане в волнении смотрели вверх.
— Что такое? Что случилось? — спрашивали они друг друга, но никто не мог ответить, и все гадали, а смятение росло, и говор становился все громче, угрожая благолепию храма.
— Что это? — спрашивали дамы. Распорядитель со служками поднялся на хоры, спустился и — бледный, печальный — направился к архиепископу, который, как и все, хотел узнать в чем дело.
— Что там?
— Маэстро Перес только что скончался.
И впрямь, когда первые прихожане протолкались на хоры, они увидели, что несчастный музыкант уткнулся лицом в клавиши старого органа, который еще глухо звучал, а дочь, на коленях у ног отца, тщетно взывает к нему, безутешно рыдая.