Бог дождя
Шрифт:
И никогда сама она не выдержала бы, не вынесла этого суда, этой голой правды, последней – но рядом был он. Он стоял внутренне преображенный, обнаженный тебе навстречу, твоим словам, черным, пропитанным тьмой грехам, тихий – с опущенными глазами, беззащитный (вот когда впервые в нем это открылось!), и все их складывал в своем сердце. Может быть, потом он и отправлял их куда-то, в вечность, но сначала, слушая, он просто складывал их в сердце.
Уже гораздо позже не раз она думала с печалью – наверное, он все же исповедует неправильно, нельзя же так не беречься, должен же вырабатываться профессионализм! Но вот профессионалом-то он и не был. Так и не научился. Отточенность слов, четкость жестов, блестящее владение собой и публикой – все это было ему неведомо, он никогда заранее не знал своей роли, он мог только по-настоящему, всегда
И не свидетельство то было – участие. Вместе с ней снова он проходил этот путь, вместе с ней падал и поражался падению – горько! И болел, и сокрушался – но только с неведомой ей глубиной, с незнакомой ей силой переживания отлученности от Божьего света. Он шагал этим трагическим путем так, как нужно было идти ей, и как она им не шла, но сейчас она идет похоже, сейчас она идет правильно, потому что ступает след в след ему.
Вместе с ней он также предстоял Богу, выпрашивая прощения за ее как за свое, и неожиданно ей делалось легче, свободней, уже и не она, а он сам, один нес этот крест, крест ее зла и слабости, и с этой ношей на плечах, только взвалив ее на себя всю, начинал говорить.
Говорил он всегда недолго, но без промаха, всегда как раз то, что так необходимо было сейчас растерянному, истерзанному собственной низостью и оторванностью от неба сердцу. Каждое слово она ждала и впитывала, но очень скоро и слова тоже вдруг оказывались не важны, их чудный смысл плавился, растворялся в опускающейся на нее той же, она уже узнавала ее, той самой сияющей крещенской радости.
Она оказывалась в шалашике под епитрахилью, сверху звучали слова молитвы. Крест, Евангелие, батюшкино благословение. Ноги у нее подкашивались. Как вынести, как благодарить?
Старец святый
Тем легче, тем легче было увидеть в этом реальном, давно ставшем родным батюшке идеального, вычитанного из книжек Старца – такого же живого, сокрушающегося о чужих бедах, такого же мудрого и простого. Тем проще было со временем вовсе отказаться от затеи с монашеством, как-то незаметно сладкая мечта о душистых монастырских соснах растворилась, рассосалась совсем – зачем, если у нее такой духовный отец!
И позднее было уже никак не вспомнить, сколько ни напрягала она память, никак не могла нащупать того родничка, того шершавого узелка, с которого начала плестись веревочка. Все, что осталось у нее от той поры, – все та же черная клеенчатая тетрадка, исписанная за два года насквозь, альфой и омегой, Гогой, Магогой, первой и последней, единственной фразой: «Виделись с Батюшкой. Говорили с Батюшкой. Батюшка мне сказал».
Спустя время перечитывать эти записи ей было неизменно странно, удивительно, невозможно было поверить: ни единого уклона в сторону, точно бы все, что происходило в жизни помимо их встреч и разговоров, было плоско, неважно, блекло. Последней по-настоящему задевшей ее встречей с внешним миром стала, как выяснилось со временем, история с Алешей. Он, кстати, вскоре ушел в академ и уже не вернулся – затерялся совсем, уехал в Питер, там, кажется, женился, перевелся в питерский универ… Но и кроме Алеши, кроме Глеба (он все служил, сначала много писал, подробно отвечал на письма, потом вдруг умолк, присылал раз в сто лет отписки на полстранички), оставались университетские подружки, прекрасные – горячая Олька, хохотушка Вика, дурашливый, но милый и умный Митька, оказавшийся из бесчисленных Вичкиных поклонников самым постоянным. Были и родные – мать, отец, тетка, двоюродный брат, иногда заезжавший к ним в гости с молодой женой. Со всеми ними что-то постоянно происходило – у брата родился сын Даня с розовыми пальчиками-горошинками на ногах (этим горошинкам Аня изумлялась больше всего), тетка получила от работы шесть соток под Москвой и начала их энергично осваивать, сажать клубнику и саженцы, строить дом, мама с папой все решительней собирались в Канаду, сама она вконец испортила себе зрение и надела очки, да не важно и что – происходило миллион смешных, глупых, трагических, комических, мелких и крупных событий. Две смерти – Олькиного отца и Лени Дозорного с русского отделения, приходившего к ним вольнослушателем на немецкую литературу, между прочим поэта – он выбросился из окна университетской общаги без объяснения причин, эту потерю они переживали все вместе, большой немецко-русской компанией. Влюбленности, разрывы, одна долгожданная свадьба – с ромгермом
Но чем полнее она жила этой тайной церковной жизнью, тем более одинокой чувствовала себя в мире университетском, дружеском, мире, в котором проводила гораздо больше времени, однако времени, как ей казалось тогда, удручающе пустого. Училась она все равнодушней. Фонетика, интонация, мелодика немецкого языка – нет, совсем другие мелодии и ритмы волновали ее сердце. По благословению батюшки, она начала заниматься Иисусовой молитвой – совсем не так, как прежде – по вдохновению и настроению; нет, теперь каждый день, без пропусков она брала вечером четки и молилась перед иконами ровно час. Иногда молитва не шла, хотелось присесть, отвлечься, но она гнала посторонние мысли прочь, произнося снова и снова имя Господне, и тогда ей казалось, что она таскает на себе бревна. Но именно этот трудный час наполнял и озарял расползающуюся пустоту, смягчал тупость университетской жизни.
Да, ей было одиноко, пусто – но это ли привело ко всему последующему? Кажется, не совсем. Лишь один эпизод, возможно, таил разгадку – ив поздних поисках истока, бесчисленных попытках нащупать зерна всего происшедшего после Аня останавливалась на нем чаще всего, перечитывая и перечитывая его в своей тетрадке – эта история выглядела среди других записей исключением, хотя и она прямо была связана с отцом Антонием; но тут хотя бы зазвучали голоса чужие, в ней приняли участие другие действующие лица.
Среди бесконечных исповедей, и уже так мало значащих спустя столько времени сообщений об испрошенном и полученном благословении на сдачу экзамена, поход в гости во время Великого поста, на чтение покаянного канона и семичасовой сон, среди подробно запротоколированных жалоб и послушных батюшкиных ответов на них, среди пересказов таких простых и естественных (отчего же тогда они казались ей так проницательны, так пронзительно глубоки?) советов отца Антония по самым разным поводам, она неизменно добиралась до истории с Костей, и вновь задерживалась на ней подолгу – не тогда ли, не там ли?
Это случилось в конце третьего курса.
30 апреля. Хожу в церковь почти без всякого чувства, только бы отметиться, покупая себе спокойствие, чтобы не переживать, что не ходила. Рассказала об этом отцу Антонию.
– Что ж, мы по-другому пока не умеем. Наши отношения с Богом всегда немного коммерческие, потому что нет у нас к Нему настоящей любви. Но хотя бы так. Пока хотя бы так. Господь снисходит к нам и до такого уровня, и… ждет.
– А еще унываю от однообразия жизни. Люди все те же.
– Да, одиночество… А представляешь, как люди жили – в пустыне, каждый день одно и то же, те же три куста, пещерка, финик… Им вообще нечего было ждать ничего нового никогда. И они не ждали, только молились в тишине. И, заметь, не скучали, убогая пещера делалась обителью райской, потому что Бог был с ними. Вот как, Анна, скука, потому что Бог от нас так далеко.
11 мая
– Отец Антоний, иногда мне кажется, что я прихожу сюда не помолиться, а для того, чтобы встретить человека… Вас.