Богемная трилогия
Шрифт:
— Ma io muoio disperato-o-o-o.
— Ля Феличе, — услышал он голос Лизы. — Знаменитый оперный театр Ля Феличе.
Красный тяжелый занавес сопротивлялся. Маленький урод, держа за край, сидел в углу и тащил его в свою сторону. Старик не имел ничего против уродов. Он сам считал себя уродом. Но сейчас ему было некогда. Следовало сорвать занавес и обнаружить все великолепие пустой оперной сцены, никем не охраняемой, когда пожарники и актеры спят, второй час ночи, она уже готова для пения, и ты крадешься по узким нарисованным улочкам, обнаруживая грубую работу художника, все несовершенство кисти театрального маляра.
— Ля Феличе, — сказал старик. — Ля Феличе, Михаил, Каварадосси.
Хорошо дремать летним днем в духоте кулис знаменитого оперного театра, втираясь в недра пока еще не выставленного на сцену высокого кресла, позолоченного небрежно, как пасхальное яйцо, с багровой обивкой. Первые увертюры, первый разврат, вернее, догадки о разврате. Тогда еще был выбор: поднимать змейку, так внезапно застрявшую на платье у примадонны, или помогать натягивать лосины маленькому томному принцу из Жизели. Как виновато смотрели глаза принца, с поволокой глаза в абажуре ресниц. Принц стоял потупившись, а старик, тогда еще мальчик, натягивал на него лосины. А музыка доносилась как бы из-под земли, а под нее ни одно из твоих движений не могло пройти незамеченным, лишиться смысла.
Они сидели в театре Ля Феличе. Давали «Тоску». Театр не был полон. Много детей. Это его поразило. Все, как дома, когда на вечерние спектакли пускают всех, потому что нет аншлага. А может быть, сегодня поет не лучший состав?
В детстве он хотел быть певцом. Когда его привели в музыкальную школу, педагог после прослушивания сказала маме «Ваш мальчик, как струна. Берегите его».
Она имела в виду не голос, что-то другое… Что? Он прислушался. Сладчайшие мелодии, сладчайшие мелодии! Будто кто-то очень нежный и льстивый ладонью-лопаточкой успел войти в душу и извлечь вовремя, прежде чем она закрылась, сладчайшую мелодию.
Птица прорезает зиму. Близорукие глаза. Меня кто-то проклинает за глаза. Я найду в тюрьме затворку. В узкой щелочке ответ. И в ответ услышу тонко: Нет.
Почему так сладко по-итальянски… Ma io muoio disperato… почему по-русски нельзя? Итак я умираю… Нет, по-итальянски лучше… Ma io muoio disperato…
Каварадосси толстый, все тенора толстые, как сам старик. И такие же великолепные. Ах, как замечательно стоит он на своих толстеньких мускулистых ножках в тисовых штанах, и голос его, высокий и сильный, перекрывает оркестр. Как он кричит, этот мученик вокала, этот счастливец Фортуны!
Кричи, дружок, кричи. Бог дал такое горло, кричи! Лиза дышала где-то рядом. Теперь старик был за нее спокоен, он передоверил все Каварадосси и уснул в кресле.
От автора. Моя бы воля, Георгий умер, как редко, но все же случается в жизни, в оперном театре города Киева, он пришел бы в новом костюме вместе с Марией, Мария сияла бы гордостью за себя и брата и все оглядывалась бы, оглядывалась, она сто лет не была в театре, даже во время увертюры она что-то говорила бы брату, не заметив, что он навсегда уснул в кресле с красной обивкой, так и не дождавшись выхода Каварадосси. Но это в жизни.
УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ
Единственный правильный по своему написанию роман, это мой, но он плохо написан.
Какая может быть другая тема чем смерти вечная система.
Кругом, возможно, Бог.
УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Если бы от меня остались такие три слова, все было бы спасено.
Произнеси их в тишине — и вырастет дерево. Произнеси их про себя — и ты прозреешь. А прозрев, увидишь его, Шурку.
И поймешь — почему без запятых и всего три слова. Потому что нет других слов на свете. Только эти.
Все в окружении милой смерти, не дающей ответы на вопросы.
Да, да, роман пропал, но название-то сохранилось, но жизнь-то была. Ах, какое там название, какая жизнь?
УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Три слова, в которых спрятано все. Какое богатство для сочувствующего.
У меня очень мало шансов восстановить роман, от которого остались три слова и обрывки записанных друзьями метафор, жизнь, от которой не осталось даже запаха папирос «Казбек», свидетелей нет, но осталась сама жизнь, она летит навстречу, свидетельствуя о бессмертии без единого слова скучной тошнотворной правды. Хлопья жизни в тишине на пороге бессмертия, опустившиеся мне на плечи. Пепел.
Выделенные слова принадлежат не мне. Это трупики слов, вынесенные из огня Шуркиным другом. Обугленные, когда-то нуждающиеся в тепле, в нем же рожденные слова.
Так что романа нет. Теперь надо ждать, когда и это, написанное, исчезнет. Если он вдруг найдется — забери, выброси, потеряй, перечеркни, забудь. Не жалко.
Но пока он не найден, сойдет и мой, самозваный. Знаю — душу не украсть, гений, форму. Придется пользоваться своими. Главное, чтобы не о себе — о другом. Понять другого. Через отказ от себя, своего опыта. Это очень трудно. Понять через другого, чего хочет Бог от тебя. И ответить. Ласковое Шуркино письмо, ласковое, грациозное, поощряющее жизнь на глупости.
Запомним: УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ. Название должно жить. Для кого-то это не купол, висящий в воздухе. Для меня — купол.
Шурка, ори, ори рождаясь, выпадай в бессмертие, бессмертный Шурка, так любящий ее, так любящий ее, так любящий ее. Жизнь.
Мы дальше слов шагнули в жизнь.
Часть первая
СЛОВА
Это довольно серьезная вещь — плавание в материнской утробе, это довольно серьезная вещь — плавание в утробе, полной звезд.
«Ставлю один к десяти, что не выйду отсюда так просто. Да и стоит ли отсюда вообще выходить?»
Он посмотрел на самого себя — ну, мальчишечка, барахтающийся в луже, поплавок, поглупук, игрушечка.
Он уже привык к этой густой эластичной массе, к этой луже, полной звезд и подводных гадов. Они подплывали близко и таращились, они были возмущены его поведением. Их никто не ждал там, наверху, они просто составляли ему компанию, пока он сидит здесь. А потом, когда уйдет, умрут, так и не узнав — чего ради.