Боксер
Шрифт:
Но однажды, перед началом одного важного разбирательства, его вызвал к себе высокий чин, которого он до тех пор ни разу не видел. И этот чин упрекнул его в чрезмерной кровожадности и заявил, что долгое время наблюдал, как Оствальд злоупотребляет своим положением, превратившись в инструмент личной мести. Конечно же он понимает весь трагизм оствальдовской судьбы, но поведение Оствальда служит для него еще одним доказательством того, что жертве негоже сидеть в судейском кресле. Оствальда снова уволили, после чего он и начал пьянствовать, насколько позволяли ему финансовые возможности.
Арон
— Куда? — спросил Оствальд.
И они пошли к Арону домой. Благо там был коньяк независимо от того, что говорил хозяин погребка. Оствальд сказал:
— Я сразу почувствовал, что с вами у меня будет прямое попадание.
А потом они встречались почти каждый день. Своей семьи у Оствальда не было, и несколько раз он ездил с Ароном в детский дом. Но чаще всего они сидели у Арона перед наполненными рюмками. Арон полагал, что только так может начинаться дружба. Он ощущал связь с Оствальдом, он ощущал сходство с ним, из-за общих страданий, из-за общего ожесточения, разве что у Оствальда ко всем старым несправедливостям прибавилась новая.
— А почему вы не идете к русским? — спросил Арон.
Оствальд горько засмеялся, отмахнулся и сказал:
— Все они одним миром мазаны.
Однако Арон придерживался совершенно другой точки зрения. Он считал, что уж попробовать-то все равно стоит, что нельзя быть настолько не от мира сего, чтобы даже не знать, что русские куда более радикальны при подведении итогов, чем прочие державы-победительницы. Он приводил примеры такого их поведения, хотя и сам должен был признать, что не так уж всерьез следил за текущей политикой. Оствальд снова отмахнулся и назвал доводы Арона «так называемыми» и «детскими рассуждениями».
— Тогда скажите мне, по крайней мере, почему вы думаете, будто все они одним миром мазаны.
Оствальд не сказал почему. Напротив, он сказал, что считает бессмысленной любую дискуссию на эту тему, ибо произнесенная им фраза представляет собой фундаментальный факт.
— Не стану же я с вами спорить, из чего сделан этот стол, из дерева или из железа.
— К сожалению, именно этим вы и занимаетесь, — сказал Арон.
— Поначалу я думал, будто он потому лишь не желает пускаться в разговоры, что сам понимает, какой вздор городит. Вскоре, однако, я осознал свое заблуждение: он вовсе не городил вздор. Пойми, каждое утверждение имеет в своей основе определенную точку зрения, и лишь тот, кому эта точка известна, может правильно оценить то либо иное утверждение. Ну что он, к примеру, имел в виду, когда говорил, что все они, англичане, американцы и русские, одним миром мазаны?
— Я думаю, в те времена для Германии это было весьма распространенное заблуждение. А в виду он имел, что страны-победительницы согласовывают друг с другом свои действия.
— Вот и неправда. Так вообще никто не думал. А уж тем паче Оствальд. Он был образованный человек.
— Еще что?
— Ты забыл про его точку зрения, —
За этим следует подбадривающий кивок, который позволяет мне смутно догадываться, что могло иметься в виду. Оствальд желал, чтобы с плеч катились головы, вот на что намекал Арон, он желал высшей меры. Он поставил себе задачей очистить страну от тех, кого считал виноватыми, а таких, исходя из его исключительного опыта, было исключительно много. Недоверие же к русским объяснялось тем, что Оствальд подозревал, будто и они не предоставят ему полную свободу действий, и в этом он был совершенно прав. Если так рассуждать, они и впрямь были все одним миром мазаны.
— Браво, — говорит Арон.
За несколько дней до того, как Марка выписали из детского дома, произошло следующее: Арон как раз собирался навестить сына, взял у начальника станции свой велосипед и тут вдруг подумал, что комната, которая обошлась во столько пачек кофе, теперь навряд ли будет ему нужна. Он хотел переговорить об этом до того, как подойдет срок очередного платежа, а потому прислонил велосипед к стене и вернулся в дом. Разумеется, начальник станции не пришел в восторг, но возражать не стал. Однако, когда Арон после этого разговора снова вышел на улицу, велосипеда уже не было.
Я до сих пор не могу понять, откуда у него взялось столь равнодушное отношение ко всякого рода собственности, к вещам, которые в те времена представляли собой, надо полагать, великую ценность. Я прямо раздавлен горой примеров этого равнодушия. Он платит фунт кофе в месяц за паршивую маленькую комнатушку, хотя, как я слышал от людей, за такую цену можно было снять весь дворец Сан-Суси заодно с прислугой. Он сжигает белье, выбрасывает часы с кукушкой и картины, раздаривает шоколад, а весной сорок шестого года он позволяет украсть у себя велосипед.
— Ты что, совсем дурак? Да как ты мог оставить велосипед без надзора, прислонив его к стене? Ты что, не понимал, сколько он стоит?
— То есть как это не понимал? — спрашивает Арон. — В конце концов за него платил я.
— Не остри, — отвечаю я, — разве не правда, что в лагерях ценность каждой вещи увеличивается в тысячу раз по сравнению с обычными временами? А после войны по крайней мере в сто.
— Ты прав.
— А ты вроде и до войны не был миллионером?
— И опять ты прав.
— Вот видишь! Так как же ты после этого можешь объяснить столь внезапную широту души?
— А я ничего и не собираюсь объяснять, — отвечает Арон, — я просто рассказываю.
Порой он как бы скрывается за стеной, куда я не могу его сопровождать. Впрочем, я не исключаю, что по временам он рассказывает мне про такого Арона, каким хотел бы стать, но это всего лишь подозрение; коль скоро мои права не выше его прав, я никогда не смогу это доказать.
Но вот кража велосипеда возмутила его сверх всякой меры, причем сам убыток как таковой, подчеркивает он, был для него менее важен, чем наглость вора, поступок которого Арон воспринял как личный выпад, будто вор обокрал не безвестного владельца, а специально намеченную жертву по имени Арон. Неподалеку стояла какая-то женщина и смотрела с большим любопытством. Арон спросил ее: