Боль
Шрифт:
Васька ухмыльнулся ехидно:
– Прижал я вас, мужики, прижал, гордецы-романтики.
– Интерес к геологам у Васьки тут же пропал, оставив в душе сомнение.
Васька представил Юну в шинели, туго подпоясанную, с заправленным под ремень пустым рукавом. Через плечо у нее полевая сумка, а в руке тубус с чертежами. Юна стоит в трамвае, место ей уступили, но она не замечает. И называется - "Задумалась".
"Нет у нас с тобой ничего, кроме детства и кроме войны", - сказала она так отчетливо, что Васька повернулся лицом к оттоманке, откуда, как ему показалось, шел
Она сидела, положив на колени свои прекрасные гибкие руки.
"Иногда я летаю. Взмахну руками и полечу".
И она полетела.
Васька спроецировал на холст летящую ее.
"Я тебе о детстве рассказывала, а ты что натворил? Летающую потаскушку".
Васька засопел недовольно, но и смущенно.
"Не во всем ты права, - сказал он.
– Кроме детства и кроме войны у нас уже кое-что накопилось. У меня, например, ты".
Неохотно, он все же обратил память к войне и ничего не увидел заслонили войну три Петра, лежащие на паркете у толстых уродливых ножек чужого обеденного стола.
"Кто же окровавленные страницы вырвал и унес книгу?
– подумал Васька.
– Да мало ли их, любознательных. Скорее всего - телефонисты".
Васька смотрел на чистый, туго натянутый холст и в белизне его видел гладь беспредельной темной воды - пустоту.
Васька лег и закрыл глаза. В темноте молчащего мозга сначала редкие, с длинными промежутками, потом все учащаясь, пошли вспыхивать искры, цвет их был пронзителен, как в хрустальных подвесках люстры. Угасая, они оставляли после себя цветные следы, слабые, как пятна жиденькой акварели. Пятна эти складывались во что-то знакомое и позабытое.
Васька открыл глаза, чтобы дать им отдых на трещиноватой реальности потолка. Трещины тут же пришли в движение, складываясь в рисунок. Потолок превратился в обширную пустыню, поросшую вызревшими одуванчиками. Каждый одуванчик величиной с тарелку. Среди одуванчиков стоял конь, на нем Нинка. А на горизонте курились вулканы, похожие на бутылки.
Васька все смотрел на потолок, и все ярче, и все цветнее проступала на потолке одуванчиковая пустыня. Васька перевел взгляд с потолка на холст, и одуванчики проросли на холсте. И тепло, шевельнувшись в груди, подступило к горлу пестрым котенком.
"Оно, - прошептал отставной кочегар дальнего плавания, маляр-живописец, геройский сапер Афанасий Никанорович.
– Оно, Васька. Только не торопись. Не крась с глазу. Через душу крась, через звук..."
Васька в кухню пошел сполоснуть лицо.
На кухне сидели Анастасия Ивановна и Сережа Галкин, готовили треску с отварной картошкой, репчатым луком и постным маслом. Едят ее в горячем виде. Еда дешевая, вкусная и чисто ленинградская.
Некоторые утверждают даже, что горячая соленая треска так же характерна для Ленинграда, как и белые ночи, что она всегда будет. Но нет - останутся только ночи.
– Привет, - сказал Васька.
– Тресочки потрескаем.
– Ты что, влюбивши, - глаза-то шальные?
– спросила Анастасия Ивановна.
– Нет, тетя Настя. На работу пойду устраиваться. Мне работу потяжелее надо, чтобы я уставал.
– Сам не
Умывшись и засучив рукава, Васька жиденько развел охру светлую и начал рисовать ею Нинкину одуванчиковую пустыню. Почему Нинкину? А потому, что давным-давно Нинка, еще совсем маленькая, может быть первоклассница, встретила его на лестнице и сказала:
– Здравствуй, большой мальчик, я тебя жду. Я хочу показать тебе мою картину.
Над Нинкой нельзя было смеяться, нельзя было по затылку щелкнуть, на нос надавить этак - "дзынь!", но всем хотелось сказать ей: "Если тебя кто обидит, лично со мной будет дело иметь. Зуб даю - пусть попробует!"
Нинка взяла Ваську за руку и повела на самый верхний этаж. Там на стене была приклеена картина.
– Это я на красивой лошади. Я, когда вырасту, буду наездницей, балериной и дрессировщицей кошек.
– Говоря это, Нинка пыталась задрать ногу на подоконник и руками размахивала, словно "маленький лебедь". И в дальнейшем, когда она рисовала, а Нинка всегда рисовала стоя, она, сама того не замечая, выделывала ногами всякие кренделя.
Картина поразила Ваську единением желаний и достижений, таким пугающе простым, - он уже тогда, мальчишкой, понял, что это подвластно лишь Нинке, беззаботно изгибающейся у окна и счастливой своим существованием.
Васька так загляделся на Нинкину картину, что не услышал, как на площадку вышел Нинкин отец.
Нинка взяла Ваську за руку, повернула его к отцу и сказала:
– Папа, этот большой мальчик Вася - мой друг.
Рисуя охрой контуры Нинкиной одуванчиковой пустыни, Васька вспомнил, что именно подвыпивший Нинкин отец свел их в Исаакиевский собор впервые, целую толпу дворовой детворы, - показал маятник Фуко, дабы осознали они, что Земля вертится. Но вместо голоса Нинкиного отца, в котором всегда звучали нотки подлинного удивления, Васька услышал скрипучий, несколько самодовольный голос старика с Гороховой улицы:
"Посмотрите сегодня на маятник без иронии, посмотрите как на иконы, как на скульптуры святых, оцените его как явление духовное, как символ веры во всемогущество и торжество разума, веры, ушедшей вместе с ликбезами. И все реже приводят его в движение экскурсоводы, поскольку людей, желающих увидеть воочию чудо вращения Земли, с каждым годом становится все меньше".
В комнату вошел Сережа.
– Ты чего не идешь треску есть, - остынет.
– Он долго глядел на контуры лошади и вулканов и, наверное, изо всех сил терпел, но не сдержался: - Какую-то чушь рисуешь. Нарисовал бы солдат. Колючую проволоку. Разведку.
– Много ты понимаешь в разведке, - сказал Васька довольным голосом: ему хотелось нарисовать в небе глаз.
В комнату вошла Анастасия Ивановна - тоже смотрела долго.
– На голодное брюхо даже воблу не нарисуешь. И чего это некоторые художники воблу рисуют? У других красота, а у них вобла.
– Если уж рисовать, то войну, - сказал Сережа.
– Искусство есть документ эпохи.
– На картинах война баталией называется, - отозвалась Анастасия Ивановна.
– Потому что красиво мрут.