Болезнь Портного
Шрифт:
— Ты ведь никогда не оставишь свою мамочку, да, сынуля?
Никогда, отвечал я, никогда, никогда, никогда…
А теперь, когда мама опустошена, я не могу даже взглянуть ей в глаза! И по сей день избегаю этого! Ох, вот ее светло-рыжие пряди, разметавшиеся по подушке длинными витыми колечками. А ведь я мог никогда уже их не увидеть! И эти глаза, светло-карие, цвета корочки медового пирога — они по-прежнему открыты, они любят меня! Эта бледные, выцветшие веснушки, которые покрывали, если верить маме, в юности все ее лицо — эти веснушки тоже могли исчезнуть навеки! И этот имбирный лимонад — даже изнывая от жажды, я не мог заставить себя выпить его.
Итак, я бегу — бегу прочь из больницы прямиком на бейсбольное поле, прямиком на самый центр бейсбольного поля. Здесь мое место в команде, которая носит шелковистую сине-золотую форму с нашитыми на спине — от плеча к плечу — белыми фетровыми буквами, складывающимися в название клуба: СИБИЗ, А.К. Благодарение Господу за «Сибиз А.К.»! Благодарение Господу за центр поля! Доктор, вы себе представить не можете, как это восхитительно — властвовать одному над всем этим пространством…
— Мяч мой! Мой! — и бросаешься за ним что есть мочи.
Потому что, когда ты играешь в центре поля, то мяч действительно только твой, если, конечно, удастся его поймать. О, как непохожи мой дом и бейсбольное поле, где никто не станет покушаться на то, что я назову моим!
К сожалению, хиттер из меня не вышел — я так нервничал во время отбора новичков в сборную первокурсников и пропустил столько элементарных мячей, что наш ироничный тренер в конце концов отвел меня в сторонку и спросил:
— Сынок, ты уверен, что тебе не нужны очки? — и отправил меня восвояси.
Но я был в отличной форме! И у меня был стиль! И в нашей софтбольной лиге, где мяч чуть больше и летит чуть медленнее, чем в бейсболе, я стал такой звездой, какою хотел прежде стать в общешкольном масштабе. Конечно, движимый страстным желанием быть лучше всех, я по-прежнему довольно часто мажу, но когда я не промахиваюсь, доктор, мяч после моего удара пролетает огромные расстояния. Он улетает на трибуны, и это называется «хоум-ран». О, ничто на свете не сравнится с этим восхитительным ощущением, когда ты медленной трусцой бежишь вокруг второй базы — потому что торопиться некуда, потому что отбитый тобой мяч улетел к черту на рога… Я играл и в центре поля — и чем дальше мне приходилось бежать за мячом, тем лучше.
— Я поймаю его! Поймаю! Поймаю! — и рвануться ко второй базе, чтобы поймать в ловушку своей рукавицы — в дюйме от поверхности земли — мяч, посланный низко-низко и точнехонько в цель — все уж думали, что он попадет в базу…
Или наоборот: я пячусь — изящно и легко — в сторону проволочного заграждения, приговаривая:
— Он мой, он мой! — двигаюсь очень медленно… а потом вдруг это восхитительное чувство, когда ловишь мяч словно нечто, ниспосланное тебе небесами, и ощущаешь себя Ди Маджио…
Или еще: бежишь! поворачиваешься! бросаешься! прыгаешь! Как малыш Эл Джонфридо — это бейсболист, доктор, который однажды сотворил чудо…
Или просто стоишь спокойно на месте — не шелохнувшись, абсолютно безмятежно, — стоишь беззаботно на солнышке, как царь царей, бог богов, как сам Герцог (это кличка Снайдера, доктор, — имя еще может всплыть впоследствии), стоишь расслабившись, счастливый как никогда, и просто ждешь, стоя под взмывшим в поднебесье («Мяч послан высоченной свечой, — так и слышится мне голос комментатора Рэда Барбера, который скороговоркой бубнит в микрофон, — в сторону Портного. Алекс под «свечой», под «свечой») мячом, когда тот упадет прямиком в твою рукавицу — и вот хлоп! попался, миленький! Третий «аут» попытки («Алекс поймал мяч, ребята!»). И затем одним движением, пока старина Конни спешит к нам с известием от «Олд Голдз», я стартую к своему месту. Мяч я теперь держу всей пятерней левой руки, достигаю второй базы, четко наступаю на нее ногой, и мягким, кистевым движением бросаю в игрока соперников, который мчится вокруг баз; затем, ни на секунду не прерывая своих пластичных движений, я скачу вприпрыжку, ссутулив плечи, высоко подбрасывая колени и тряся головой — блестяще имитируя Герцога. О, неколебимая безмятежность этой игры! Я до сих пор помню все характерные движения, ибо запомнил их каждой клеточкой своих мускулов, каждым хрящиком моих суставов. Как наклониться за рукавицей и как отшвырнуть ее прочь, как прилаживаться к бите, взвешивая ее в руках, как держать ее, как покачивать ею, готовясь отразить бросок, как, наконец, замахнуться этой битой, опустить плечи и расслабить мышцы шеи — а затем, совершив весь этот ритуал, встать на место отбивающего, расставив ноги с точностью до дюйма, и отбить мяч. Или пропустить его, сойти с игрового поля и слегка тыкая битой в землю, выразить недовольство теми силами, которые… да, каждая деталь настолько изучена, каждое движение настолько освоено, что просто невозможно представить себе — это из области фантастики — ситуацию, в которой я не знал бы, как мне двигаться и куда, или что сказать, о чем промолчать… И это правда, не так ли? — невероятная, но правда, — что есть такие люди, которые идут по жизни с той же легкостью, уверенностью, просто принимая все таким, как оно есть, с какой я играл в софтбол за команду «Сибиз». Понимаете, я ведь не был идеальным «центром поля». Я просто точно знал — до мельчайших подробностей — как должен вести себя «центр поля». И вот эти люди ходят по улицам США. Я вас спрашиваю: почему я не один из них?! Почему я не могу существовать сейчас так, как существовал в центре поля, играя за команду «Сибиз»? О, быть центром поля, центром поля — и ничего больше мне не надо!
emp
Но я нечто большее, чем просто «центр поля». Во всяком случае, они так говорят. Я еврей. Нет! Нет! «Я атеист!» — кричу я в ответ. Я — ничто, когда речь заходит о религии, и я не хочу никем быть! Не хочу притворяться тем, кем я не являюсь! Какое мне дело до того, что отцу одиноко, и что он нуждается во мне. Я хочу остаться честным по отношению к самому себе, и потому, уж извините, папа должен проглотить мою измену целиком! И я не намерен сидеть истуканом в ожидании неизвестно чего, должного приключиться с моей матерью, — честно говоря, теперь мне кажется, что вся эта история с гистеректомией была намеренно драматизирована в Р.К., дабы вышибить из меня все скопившееся во мне ДЕР..МО, напугав для этого мальчика до смерти. Всю эту историю затеяли только для того, чтобы, напутав робкого мальчика, вновь превратить его в послушного и беспомощного младенца. И я не нахожу никаких доказательств бытия Божьего, никаких свидетельств благотворительности и добродетельности евреев в том факте, что самый по-чи-та-е-мый человек Нью-арка посидел «целых полчаса» у постели моей мамы. Если бы он вынес
Этому человеку когда-то втемяшилось в голову, что наименьшей языковой частицей, несущей смысловую нагрузку, является слог. Поэтому в каждом слове, произносимом самым по-чи-та-е-мым человеком Ньюарка, — даже в слове «Бог» — содержится не менее трех слогов. Вы бы слышали, какие песни и пляски устраивает этот человек, произнося «Израиль»! Для него это слово — размером с контейнеровоз! А помните его во время моей бар-мицвы? Какой знаменательный день он провел с Александром Портным? Как ты думаешь, мама, почему он называл меня все время по имени и фамилии? Да для того, чтобы произвести впечатление на вас, идиотов, собравшихся в аудитории, как можно большим количеством этих растреклятых слогов. И это сработало! Еще как сработало! Разве ты не понимаешь, мама, что синагога для него — источник доходов, и ничего более. Приходить в больницу и разглагольствовать о жизни (слог за слогом) перед людьми, которые трясутся в своих пижамах в ожидании смерти — это его бизнес. Такой же бизнес, каким для моего отца является продажа страховок. Каждый из них по-своему зарабатывает на жизнь, и если тебе непременно хочется восхищаться чьим-либо благочестием, то будь набожной по отношению к отцу, черт побери, и отвешивай папе такие же поклоны, какие ты отвешиваешь этому толстому сукину сыну, потому что отец действительно работает как вол и не воображает себя заместителем Бога по торговым сделкам. И не растягивает эти чертовы слоги! «Я-а при-вет-ствую-у-у ва-ас в на-ше-е-й си-на-го-ге-е-е!» О, Господи, о гос-спо-ди-и-и, если ты есть, то избави нас от произношения равви! Избави нас от самих равви! Послушай, почему бы тебе не избавить нас от самой религии, хотя бы во имя нашего чувства собственного достоинства? Святый Боже, мама! Об этом знает весь мир, почему же ты об этом не догадываешься: религия — опиум для народа! И если уверенность в истинности этого утверждения превращает меня в четырнадцатилетнего коммуниста, то я — коммунист, и горжусь этим! Да я лучше буду русским коммунистом, чем евреем в синагоге! Именно эту фразу я бросаю в лицо своему отцу. И она становится очередной гранатой, угодившей папе прямиком в живот (на что я и рассчитывал). Извините, конечно, но так уж вышло — я верю в права человека, в те права, которыми в Советском Союзе обладают все люди, независимо от расы, вероисповедания и цвета кожи. Именно мой коммунизм побуждает меня настаивать на том, что я буду обедать вместе с прибирающей в нашем доме по понедельникам негритянкой. Я возвращаюсь из школы, вижу, что она еще не ушла, и заявляю:
— Я буду обедать вместе с ней, мама. За одним столом. И буду есть то же, что и она.
Понятно? Если я буду есть вчерашнее тушеное мясо, то и она будет есть тушеное мясо, а не тунца из консервной банки. И есть она будет не из специальной стеклянной тарелки, которая не впитывает в себя ее микробов, а из обычной посуды. Однако — нет, нет, мама не понимает меня. Что за причуды? Обедать с черномазой! О чем это я говорю?!
— Погоди, она закончит обедать через несколько минут, — говорит она шепотом, встречая меня в коридоре.
Я никогда не поставляю себя выше другого человеческого существа (вне моей семьи, конечно)! Неужто вы не в состоянии хоть немного понять принцип равенства, черт возьми?! Я повторяю: если он еще хоть раз произнесет в моем присутствии слово «ниггер», то я всажу в его чертово сердце настоящий кинжал! Понятно это вам?! Да, от него так воняет после походов по цветным кварталам, что одежду приходится проветривать в подвале, — ну и что?! Какое мне дело до того, что они просрочивают страховки, и папа поэтому близок к помешательству?! Наоборот, это еще один повод для того, чтобы относиться к ним с состраданием, черт побери, — с сочувствием и пониманием; чтобы прекратить третировать нашу уборщицу; чтобы относиться к ней не как к рабочему мулу, лишенному чувства собственного достоинства, а как к человеку! И всех гоев воспринимать как полноценных людей! Понимаете, не всем повезло родиться евреями. Будьте же терпимее к тем, кому повезло меньше, чем нам. Потому что я уже устал, меня тошнит от постоянного: это гойское, то гойское… Все, что плохое — гойское, все хорошее — еврейское! Разве вы не видите, дорогие мои родители, породившие меня, — разве вы не видите, что ваш образ мыслей слегка смаивает на мышление варваров? Что в подобном отношении к этим людям сквозит ваш страх перед ними? Первая пара противоположностей, о которой я узнал в детстве, это не «ночь и день», не «горячее и холодное» — нет: гойское и еврейское! Но теперь, дорогие мои родители, родственники и друзья, собравшиеся здесь по случаю моей бар-мицвы, теперь, идиоты, теперь, узколобые идиоты, — о, как я ненавижу вас за вашу еврейскую узколобость! включая и вас, равви Слог — сегодня я в последний раз бегал а «Пелл-Меллом» по вашему поручению. Вы воняете «Пелл-Меллом» — вам никто об этом еще не говорил? — теперь я вам скажу, что ваши омерзительные и бесполезные категории — это еще не все многообразие мира! Мир отнюдь не исчерпывается ими! И вместо того, чтобы оплакивать четырнадцатилетнего «сами-знаете-кого», отказавшегося посещать синагогу, вместо того, чтобы причитать над тем, кто повернулся спиной к саге своего народа, — почему бы вам вместо всего этого не пролить слезы о собственных душах? Вам, без устали посасывающим эту кислую ягоду религии! Еврей, еврей, еврей, еврей, еврей, еврей! Она уже вылезает из моих ушей, эта сага о страдающих евреях! Соплеменники мои, сделайте мне одолжение: засуньте вы ваше страдающее наследие в ваши страдающие задницы! Так случилось, что я, ко всему прочему, еще и человек!