Болезнь Портного
Шрифт:
— ТАК! НИЧЕГО НЕ ТРОГАТЬ! ВСЕМ ОСТАВАТЬСЯ НА МЕСТАХ! — орет отец, ибо мама, похоже, собирается упасть ниц перед моим пенисом, словно безутешная вдова на могилу умершего мужа. — Звони… в общество спасения утопающих…
— Как тогда, с собакой равви?.. — обливается слезами мама.
— Ну, а что же еще делать, Софи? Ты что, собираешься сохранить это для потомков? Чтобы показывать его детям? У него не будет детей!
Мама начинает душераздирающе выть, словно раненый зверь, а папа… Впрочем, сцена это мгновенно тает, ибо через несколько секунд я начинаю слепнуть, и мозги мои примерно на час превращаются в кипящий крахмал.
Над мойкой в кухне Джирарди висит картинка, изображающая возносящегося к небесам Иисуса Христа в розовой ночной рубашке. Боже мой, какими омерзительными могут быть порой люди! Я презираю евреев за их узколобость и уверенность в своей правоте, за совершенно причудливую убежденность этих пещерных людей (коими являются мои родители и все мои родственники) в своем превосходстве над остальными. Но уж если речь заходит о безвкусице и дешевках, о верованиях, которых устыдилась бы даже горилла, — то в этом с гоями не сравнится
— Ты собираешься сделать из него коммуниста! — орет папа на Морти.
— Ты ничего не понимаешь! Все люди — братья! — ору я в ответ.
Господи, я готов задушить его на месте! Нельзя же быть настолько слепым, чтобы не видеть, что все люди — братья! Теперь Морти, поскольку он собирается жениться на моей сестре, работает на складе моего дядюшки и крутит баранку его грузовика. Честно говоря, я и сам работаю на дядю: вот уже третью субботу подряд я встаю ни свет ни заря, и развожу вместе с Морти ящики с лимонадом «Скуиз» по магазинам пригородов Нью-Джерси. Вдохновленный творчеством моего кумира, Нормана Корвина, — в частности, книжкой «На триумфальной ноте», в которой воспевается праздник Победы во второй мировой войне (мне подарил ее на день рождения Морти), — я сочинил радиопьесу. Итак, враг повержен на Вильгельмштрассе; поклон тебе, американский солдат, поклон тебе, маленький герой…» От одного ритма у меня бегут мурашки по коже — точно так же, как от походных маршей всепобеждающей Красной Армии, и от песни, которую мы разучивали в школе в годы войны. Наши учителя говорили, что это Китайский Национальный Гимн. «Вставайте, непокорные рабы! Сложим головы за свободу!» — о, эти дерзкие каденции! Я помню каждое из героических слов той песни! — «мы построим новую Великую Стену!» А потом — любимая моя строчка, заканчивающая моим любимым словом: «Не-го-до-ва-ни-ем переполнены сердца всех ки-тай-цев! Вставай! Вставай! ВСТА-ВАЙ!»
Я открываю первую страницу моей пьесы и начинаю читать ее вслух прямо в кабине грузовика, в котором мы с Морти едем через Ирвингтон на запад — в Иллинойс! В Индиану! В Айову! О, моя Америка — твои равнины и горы, долины и реки, и каньоны…
Именно этими магическими словами я убаюкивал себя по ночам, после того, как спускал в носок. Моя радиопьеса называется «Пусть зазвонит Свобода!» Это нравоучительное произведение (теперь я уже в курсе), главными героями которого являются Предубеждение и Терпимость. Написана пьеса «прозо-поэзией». К тому времени, когда мы подъезжаем к забегаловке в Довере, штат Нью-Джерси, Терпимость начинает защищать негров от упреков в том что, они воняют. Звуки моей собственной гуманистической, исполненной сострадания аллитерированной риторики, напыщенной сверх всякой меры благодаря «Тезаурусу» Роже (подарок на день рождения от сестры), — плюс рассвет, который наступает на моих глазах, — плюс татуированный бармен в забегаловке, которого Морти называет «шефом», — плюс жаренная по-домашнему картошка, которую я впервые в жизни ем на завтрак, — плюс мои «Левисы», мокасины и куртка (которые на шоссе уже не смотрятся так шикарно, как в школьных коридорах), — плюс показавшееся над холмистыми равнинами Нью-Джерси, моего штата, солнце!.. Я чувствую себя рожденным заново! Свободным от всяких постыдных секретов! Я чувствую себя чистым сильным и целомудренным, я чувствую себя Американцем! Морти вновь выезжает на трассу, и я то и дело даю про себя клятвы: я клянусь, что всю свою жизнь буду исправлять несправедливости, облагораживать опустившихся и подвергшихся дискриминации людей, и бороться за освобождение несправедливо осужденных. Я призываю в свидетели Морти — моего вновь обретенного старшего брата, являющегося живым свидетельством того, что можно одновременно любить бейсбол и человечество (а также мою старшую сестру. Сестру, которую теперь готов полюбить и я — за то, что она показала нам обоим, где находится спасательный люк), Морти — звено, которое связывает меня с Комитетом американских ветеранов войны и с Биллом Моулденом, который является для меня таким же кумиром, как Корвин или Говард Фаст. Со слезами умиления на глазах (от любви к нему и к себе) я обещаю Морти использовать «силу пера» для освобождения от несправедливости и эксплуатации, от унижений бедности и невежества всех людей, которые отныне для меня являются (аж мурашки по коже) Народом.
emp
Я просто окоченел от страха. Я боюсь этой девки, я боюсь сифилиса! Я боюсь ее отца и его дружков! Я боюсь ее брата с огромными кулачищами! (Даже несмотря на то, что Смолка пытался убедить меня — нет, это невероятно, на это не способны даже гои, — будто и отец, и брат Бабблз знают, что она шлюха, и им на это наплевать.) Я боюсь, что под окном кухни из которого собираюсь выпрыгнуть, как только на лестнице послышатся чьи-нибудь шаги, — может оказаться железная ограда, увенчанная острыми кольями, и я проткну себя насквозь. Конечно, на самом деле такая ограда идет вокруг католического приюта для сирот, что на Лайонз-авеню, но я сейчас нахожусь в состоянии, близком к коме. У меня кружится голова, меня подташнивает, словно я давно не ел. Кажется, у меня уже начались галлюцинации: я вижу фотографию в «Ньюарк Ньюс», на которой изображены металлическая ограда и тая лужа крови на тротуаре. И заголовок, который не сможет пережить моя семья «СЫН СТРАХОВОГО АГЕНТА ПОГИБ НАНИЗАВ СЕБЯ НА ЖЕЛЕЗНЫЕ КОЛЬЯ ОГРАДЫ».
Пока я стучу зубами от страха, замерзая в своем иглу, Мандель наоборот, исходит потом. Запах негритянского пота вызывает во мне сострадание, вдохновляет, меня на «прозо-поэзию», но запах пота Манделя доставляет мне гораздо меньше удовольствия. «Меня от него тошнит» (как говаривает моя мама), что, впрочем, не мешает Манделю воздействовать на меня почти столь же гипнотически, как Смолка. Ему тоже шестнадцать и он тоже еврей, но на этом все наше сходство заканчивается: у Манделя прическа «утиный хвост», бакенбарды — вернее бачки — до нижней челюсти, он носит пиджаки с одной пуговицей, остроносые черные штиблеты и воротники а-ля Билли Экстайн — причем у Манделя они больше, чем у самого Билли Экстайна! И при этом он еврей! Невероятно! Учитель в школе как-то раз сказал нам, что у Манделя интеллектуальный коэффициент гения, но он, несмотря на это, предпочитает кататься на краденых машинах, курить сигары и блевать, напившись пива. Представляете? Еврейский мальчик! Кроме того, Арнольд Мандель — активный участник сеансов коллективной дрочки, которые проводятся за занавешенными окнами гостиной Смолки после уроков, когда оба старших Смолки горбатятся в портняжной мастерской. Я слышал об этих оргиях, но по-прежнему (несмотря на собственный онанизм, эксгибиционизм, вуайеризм — не говоря уже о фетишизме) не могу и не хочу в это поверить: пятеро парней садятся в кружок на полу и по сигналу Смолки начинают дрочить что есть мочи— кто первым кончит, тот срывает весь банк — по доллару с рыла.
Ну и свиньи.
Единственное объяснение поведению Манделя я нахожу в том, что он остался без отца в десять лет. Именно это обстоятельство и гипнотизирует меня в первую очередь: Мандель — безотцовщина.
А какие достоинства я нахожу в Смолке? В чем причина его дерзости? У него — работающая мама. Моя собственная мать, как вы помните, занята патрулированием шести комнат нашей квартиры — так партизанская армия обычно прочесывает леса. У меня в доме нет такого шкафа или выдвижного ящика, содержимое которого не было бы «сфотографировано» мамой. Мать же Смолки весь день шьет, притулившись в уголке его отцовской лавки. И потому, вернувшись вечером, домой, она естественно уже не в силах рыскать по дому со счетчиком Гейгера в поисках собранной ее сыном коллекции пикантных французских штучек от которых волосы встают дыбом. Смолки, как вы уже догадались не столь богаты, как мы — и в этом наше главное различие. Мать, которой приходится работать, у которой нет дома жалюзи… Да, этим, конечно же, объясняется все: и то, почему Смолка ходит плавать в бассейн, и то, почему он норовит ухватить тебя за член. Он питается кексами и полагается в жизни на собственные мозги. Я ем горячие завтраки и только и знаю, что подавлять свои желания. Вы только поймите меня правильно (хотя вряд ли возможно, чтобы вы истолковали мой рассказ превратно): что может сравниться с ощущением, которое испытываешь, возвращаясь домой в зимнюю пургу — когда, отряхивая на пороге пальто и счищая грязь с ботинок, ты уже слышишь, как лопочет радио на кухне, и улавливаешь чудный аромат томатного супа, разогревающегося на плите? Что может сравниться со свежевыстиранной и свежевыглаженной пижамой — а она выстирана и выглажена всегда! Что может сравниться с запахом полированной мебели в спальне? Разве мне понравилось бы, что мое нижнее белье посерело и лежит на полке в шкафу скомканное и неглаженное — как у Смолки? Конечно, нет. А как насчет дырявых носков, как насчет того, что никто не напоит тебя горячим медовым напитком, когда ты лежишь с воспаленным горлом?
А как бы я отнесся к Бабблз Джирарди, если бы она заявилась ко мне домой посреди дня, и принялась дрочить мой член, как она не раз поступала со Смолкой?
emp
Кстати, вот вам ирония судьбы. Иду я прошлой весной по Уорт-стрит, и кого же я вижу? Нашего любителя коллективной дрочки, мистера Манделя собственной персоной. В руках у него коробка, набитая скрепами, суппортами и прочими железками. И знаете — я был совершенно ошеломлен, увидев его живым и здоровым. Я до сих пор не до конца в это верю. Как и в то, что он женился и теперь живет вместе с супругой и двумя детьми в собственном доме. В Мейплвуде, штат Нью-Джерси. Мандель живой, и у него член размером с садовый шланг. И во дворе собственного дома он жарит барбекю. Мандель, который из благоговейного трепета перед Пупо Кампо и Тито Вальдесом, в первый же день после окончания школы заявился и городской совет и официально изменил свое имя Арнольд на Бабалу! Мандель, который поглощал по шесть бутылок пива за один присест! Какое-то чудо! Этого не может быть! Как ему удалось избежать кары? Мандель, которого то и дело выгоняли из школы, который изнывал от безделья на углу Ченселлор и Лесли, который громоздился над своими барабанами словно какой-нибудь мексиканец, который ходил под небесами с патлами «утиный хвост» — как же эти небеса не разверзлись над ним и не поразили его насмерть? А теперь ему тридцать три, как и мне, и он работает торговым агентом у своего тестя, который владеет магазином хирургического инструмента на Маркет-стрит в Ньюарке.
— А ты чем занимаешься? — спрашивает он. — Чем зарабатываешь на хлеб насущный?
Неужели он не знает? Может, родители забыли включить его в список людей, которым следует рассылать письма? Разве есть еще человек, который не знает о том, что я — самый высоконравственный человек в Нью-Йорке, воплощенная добродетель и гуманность? Разве он не в курсе, что я зарабатываю на хлеб насущный тем, что я хороший?
— Я на государственной гражданской службе, — отвечаю Манделю показывая на дом номер 30 по Уорт-стрит. Мистер Скромность.
— Видишься с кем-нибудь из ребят? — спрашивает Бабалу. — Женился уже?
— Нет. Нет еще.
За фасадом из толстых щек и двойного подбородка просыпается прежний хитрый латиноамериканец:
— Как же ты без пизды обходишься?
— У меня есть подружки, Арни. И я еще не разучился дрочить.
«Ошибка», — спохватываюсь я. Ошибка. А если он проговорится, если сообщит об этом в «Дейли Ньюс»? ВЫСОКОПОСТАВЛЕННЫЙ ЧИНОВНИК ОКАЗАЛСЯ ЛИЦЕМЕРОМ, и продолжает жить в грехе, сообщает его старинный школьный приятель.