Больница Преображения
Шрифт:
Около телефона, висящего на стене, стоял Пайпак, он так сильно прижимал трубку к уху, что оно побелело. Он почти ничего не говорил. Только поддакивал:
– Да... да... да... да... да...
Потом горячо поблагодарил и обеими руками повесил трубку.
Уцепился за аппарат. Стефан бросился к нему.
– Послушайте... милый вы мой... дорогой...
– зашептал Паенчковский.
Стефану стало его жаль.
– Вам плохо, господин адъюнкт? Может, дать вам корамина? Я сбегаю в аптеку...
– Эта не то... это не я...
– забормотал
Красная осень, напоенная запахами тления, вся в золотисто-темных крапинках листьев, накатывала на окно, будто морской прилив.
– Видите? Конец, - проговорил Паенчковский.
– Конец, - повторил он еще раз.
Его седенькая головка свалилась на грудь.
– Пойду к профессору. Да, пойду. Который час?
– Пять.
– Значит, наверное, у... себя.
Профессор был у себя всегда.
Обернувшись, Паенчковский как будто только теперь заметил Тшинецкого.
– А вы... вы пойдете со мной.
– Я?.. Зачем? Что случилось, господин адъюнкт?
– Пока ничего. И Бог этого не допустит. Нет, нет, не допустит. А мы сделаем... Вы пойдете, будете вроде как свидетелем. Да и мне легче будет говорить: вы же понимаете - его магнифиценция! [титул ректора высшего учебного заведения]
Слово это сверкнуло искоркой робкого юмора, но искорка тотчас же и погасла.
Заглянуть в общую палату, в квартиру кого-нибудь из врачей или пойти к профессору - разница громадная. Дверь обыкновенная, белая, как у всех. Паенчковский постучал так предупредительно, что его не услышали. Он подождал и попробовал еще раз, погромче. Стефан хотел постучать сам, но адъюнкт опасливо оттеснил его: не умеешь, все испортишь...
– Прошу!
Мощный голос. Он еще не успел умолкнуть, а они уже открыли дверь, вошли.
В лучах заходящего солнца знакомая Стефану комната выглядела необычно. Солнце придало стенам огненный колорит. Комната, казалось, полыхала, она напоминала пещеру льва. Старое золото горело на корешках книг, все это походило на какую-то удивительную интарсию [вид деревянной мозаики]. Под темным лаком буфета и полок солнце, как волшебник, высвечивало красное дерево. Яркие пятна рябили на всех деревянных предметах в комнате, словно на поверхности воды; искрились волосы на голове профессора, который - как всегда, за столом, над каким-то толстым томом, в кресле, распахнутом, будто книга, - устремил неподвижный взгляд на Пайпака и Стефана.
Паенчковский с трудом продрался через несколько вступительных фраз: что извиняется, знает, что помешал, но vis maior [чрезвычайные обстоятельства (лат.)] - это важно для всех. Наконец добрался до сути дела:
– Мне, ваша магнифиценция, звонил Кочерба... бежинецкий аптекарь. Так вот, сегодня утром в Бежинец приехала рота немцев и полицейских-гайдамаков. Значит, украинцев. Им ведено молчать, но кто-то проболтался: они прибыли ликвидировать нашу больницу.
И Пайпак сразу весь как-то съежился, только выставил вперед свой крючковатый нос: я кончил.
Профессор как человек науки поставил под сомнение достоверность информации аптекаря. За него вступился Паенчковский.
– Он человек надежный, ваша магнифиценция. Он тут тридцать лет. Вас, господин профессор, помнит еще со времен слуги Ольгерда. Ваша магнифиценция его не знает, он ведь человек маленький, - и Паенчковский показал рукой, опустив ее к самому полу, какой именно маленький.
– Но человек порядочный.
Адъюнкт вздохнул и продолжал:
– Так вот, ваша магнифиценция: это такое страшное известие, что и верить не хочется. Но наш, то есть мой, долг состоит в том, чтобы как раз поверить.
Тут начиналось для него самое трудное. С виду такой покорный и растерянный, он на самом деле прекрасно видел, как холодно его принимают: профессор даже не предложил сесть. Два кресла перед столом были пусты два островка тени в золотистых облачках солнечных бликов. А профессор положил свою тяжелую, узловатую руку на книгу и выжидал. Это означало, что вся сцена представляет собой лишь интермедию, эпизод, предваряющий действие куда более важное, смысл которого пришедшие сюда понять не в состоянии.
– Я узнал, ваша магнифиценция, что к этим солдафонам в качестве начальника приставлен немецкий психиатр. Стало быть, вроде как коллега. Доктор Тиссдорф.
Паенчковский смолк. Профессор не отозвался ни звуком, только слегка сдвинул брови, словно седые молнии: "не слышал", "не знаю".
– Да, это молодой человек. Эсэсовец. И, насколько я понимаю, предприятие это неблагодарное - но что еще остается? Надо пойти к нему, в Бежинец, еще сегодня, ваша магнифиценция, ибо как раз, как раз завтра... говорил он, и голос его набирал силу.
– Немцы уведомили сегодня магистра Петшиковского, старосту, что завтра утром им понадобится сорок человек дорожная повинность.
– Это известие... оно для меня не совсем неожиданно, - быстро проговорил профессор, и было странно, что такой великий человек может говорить так тихо.
– Я ожидал его, быть может, не в такой форме, после статьи Розеггера... Вы ведь помните, коллега?
Пайпак подобострастно подтвердил: он помнит, он слушает и внимает.
– Однако же я не знаю, какова здесь моя роль?
– продолжал профессор. Насколько я разбираюсь в этом деле, ни персоналу, ни врачам ничего не угрожает. Ну, а больные...
Этого ему говорить не следовало. Обычно подбирающий слова задолго до того, как их надо будет произнести, профессор на сей раз не успел их обдумать. Паенчковский внешне ничем себя не выдал, оставался таким же, как обычно (никакой не титан, голубок да и только), но, когда он оперся о стол, его тощая рука, рука старца, преобразилась - она больше не дрожала.
– Времена теперь такие, - сказал он, - что жизнь человеческая обесценивается. Времена страшные, но пока еще имя вашей магнифиценции могло бы, словно щитом, прикрыть этот дом и спасти жизнь ста восьмидесяти несчастных.