Больница Преображения
Шрифт:
Город изменился. Все улицы носят новые названия, немецкие. Патрули коваными башмаками шаркают по мостовой, звук такой, словно по ней тянут металлический невод. Над крышами домов изредка пролетают самолеты с черными крестами: небо было немецким.
Дом встретил Стефана привычным запахом вареной капусты, на втором этаже главенствовал сладковато-затхлый аромат мастерской меховщика, и это сразу разбудило память.
Завидя обшарпанную коричневую дверь своей квартиры с плоской львиной головой, вырезанной в притолоке, Стефан едва смог сдержать волнение. Дверь как дверь...
В передней - хлам,
Переставляя с места на место баночки с наклейками, она говорила о растущих ценах на жиры, о каком-то адвокате и лишь много времени спустя упомянула об отце. С нескрываемым наслаждением принялась в подробностях описывать события последних месяцев. Нарисовала портрет непризнанного, несчастливого гения, истерзанного болезнью почек и сердца. Она, единственная во всем свете, хоть и дальняя только родня, позаботилась о великом изобретателе. "Твой отец", - повторяла она, и опять: "твой отец", - так что в конце концов Стефан даже начал подозревать, что она хочет уколоть его и укорить за черствость. Но у нее и в мыслях не было ничего подобного. Просто она всем сердцем ему сочувствовала. Когда-то она была красива. Стефан в свое время чуточку влюбился в фотографию, которую стянул со стены в ее кабинете. Теперь избытки жира затопили остатки былой красоты.
Когда он поел и умылся, его наконец допустили в спальню.
Тетушка взяла на себя роль посла; несколько раз входила туда и на цыпочках возвращалась обратно. При этом она размахивала руками - казалось, отталкиваясь веслами от сопротивляющегося воздуха. Настроение создалось торжественное. "Прямо-таки возвращение блудного сына", - подумал Стефан и вошел, почему-то тоже на цыпочках; в воображении его рисовались какие-то эскизы коричневатого Рембрандта.
Сразу бросилось в глаза, что мамина коллекция фикусов, аспарагусов и иной растительности безжалостно задвинута в самый темный угол комнаты. Отец лежал в постели, натянув на подбородок одеяло. И лишь лимонного цвета руки слабо сжимали его край искривленными пальцами - они напоминали мертвые, уродливые украшения.
– Как себя чувствуешь, папа?
– с трудом выдавил из себя Стефан.
Отец промолчал. Стефан смешался, ему захотелось вежливо и быстро покончить с визитом. Мелькнула мысль, что было бы хорошо, если бы отец сейчас умер: место действия в лучших патетических тонах, "у одра"; сам он опустится на колени и пробормочет какую-нибудь молитву, а затем можно и уезжать. Это намного бы все упростило. Но отец не умирал. Напротив, приподнялся на постели и попытался что-то сказать - заговорил поначалу шепотом, но потом голос его окреп: "Стефек, Стефек", - повторил он несколько раз, "Стефек", - сперва это прозвучало недоверчиво, потом радостно.
– Я слышал, отец,
– Э-э, чего там.
Отец пытался подняться, надо было ему помочь; Стефан оказался совершенным неумехой. Под своими пальцами он обнаружил тоненькие кости, дужки ребер, выпиравшие наружу, ощутил угасающую теплоту, удержать которую пыталось это тощее, беспомощное тело.
– У тебя болит что-нибудь?
– спросил Стефан с удивившей его самого нежностью.
– Садись на кровать. Садись, - повторил отец, уже немного раздражаясь.
Стефан послушно присел на самый краешек; было очень неудобно, но трогательно. О чем теперь говорить?
Он помнил только одно выражение отцовского лица: бесконечно отрешенный взгляд в какой-то иной мир, в котором строились его приборы. Руки у него постоянно были в ссадинах от проволоки, изрезанные, обожженные кислотой или вымазанные краской экзотических цветов. Теперь все это с них сошло. В темных, толстых жилах под веснушчатой кожей рук слабо подрагивала собиравшаяся покинуть его жизнь.
Горькое откровение для Стефана.
– Я устал ужасно, - сказал отец.
– Лучше бы уснуть и больше не просыпаться.
– Папа, ну, как же можно, - возмутился Стефан. А сам подумал: к чему стремится вот это тело и вот эта голова, в которой мозг чуть ли не перекатывается, как высохший орех в скорлупе? Вот суставы - скрипящие, проржавевшие петли, легкие - астматически хрипящие меха, сердце барахлящий, разбитый насос. Убожество строительного материала предопределяло и формы ветшающей трущобы, жилец которой с ужасом замечает, что она готова обрушиться ему на голову. Он вспомнил стихотворение Секуловского. Вот именно, плоть нас и убивает, тело послушно только одним законам: природы - но не воли.
– Может, съешь чего-нибудь, папа?
– неуверенно спросил Стефан, напуганный легкостью руки, которая поглаживала его лежавшую на одеяле кисть. И сам устыдился своих слов, так это глупо вышло.
– Я ничего не ем. Мне не нужно. Я столько хотел тебе сказать, но так сразу... по правде говоря, я всю ночь обдумывал. Даже и спать уже не могу, - пожаловался он.
– Так я сейчас... сейчас выпишу тебе.
– Стефан полез в карман за бланками рецептов.
– И вообще, отец, кто тебя лечит? Марцинкевич?
– Оставь это, оставь. Да, лечит. Теперь уже все равно.
– Он уткнулся в подушку.
– Этот час, Стефан, настает для каждого. Когда нет большей заботы - только чтобы какая-нибудь жилка в мозгу не лопнула. Это глупо, но не хотелось бы умереть в одночасье. Если бы знать наперед. Но это бессмыслица.
Ладонь, поглаживавшая его руку, замерла, словно в нерешительности.
– Мы так плохо друг друга знаем. У меня никогда не бывало времени. Теперь я вижу, что, в сущности, все равно: те, кто торопится, и те, у кого есть время, приходят в одно и то же место. Никогда не жалей, не жалей. И, помолчав, добавил: - Никогда не жалей, что был тут, а не там, что мог сделать, а не сделал. Не верь этому. Не сделал, значит, не мог. Во всем свой смысл только потому, что все кончается. Видишь: всегда и везде - это ведь то же самое, что никогда и нигде. Не жалей, запомни это!