Больно не будет
Шрифт:
— С пониманием.
— Заметано. Давай быстренько скооперируемся — и вперед; Главное натиск! Я поглядел, у них за столиком мужиков стоящих нету. Будь!
Арнольд разжевал дольку лимона, морщась. Он спешил.
— Давай, давай, Гриша! Сейчас заиграют. Ах ты черт, не силен я в этих танцульках, да ладно. Ради идеи. Значит, ты бери свою, а я вон ту толстуху.
— Кстати, это газета гуляет.
— Какая газета? — Сообразив, заготовитель несколько умерил пыл. — Газета, говоришь? Это конечно. Тут особый подход нужен. Хотя... бабы везде одинаковые, что в газете, что на ферме. Я тебе потом расскажу, как время будет. Давай, вставай!
— Не хочу! — сказал Новохатов. Ему
— Я что, по-твоему, один должен идти?! — Арнольд был в некотором недоумении.
— Иди, я догоню.
— Как это — догонишь?
— Бегом догоню.
Арнольд махнул рукой, приосанился и бодро засеменил через зал. Солидный шел мужчина, знающий, чего хочет. Он приблизился к столику и поклонился, заложив одну руку за спину. Изысканно держался, дьявол заводной. А уж как они с толстухой отплясывали — это загляденье. Ими все любовались — и редакция газеты, и Новохатов, и оркестровые ребята. Заготовитель, немного поманерничав, рубанул вприсядку. Его дама сначала будто оробела, а потом так пошла, так пошла павой, что и Арнольд заспотыкался вокруг нее. После танца он за стол не вернулся, присоседился к редакционному празднику. Он там сразу выступил с тостом, как будто его только и ждали. Судя по тому, как все смеялись и как протягивали к нему рюмки, тост удался. Нина все оборачивалась к Новохатову, но он заскучал. Он поднялся и пошел в номер, чтобы проведать старика Николаевича.
Старик сморщился возле приемника, бессмысленно крутил ручку настройки. Было впечатление, что он недавно плакал. На появление Новохатова никак не откликнулся.
— Ты что, дедушка, какой-то мокрый весь? — спросил Новохатов.
— Ничего не мокрый, сынок. Завспоминал тут кое-что из былого. Конечно, расстроился маленько... Не хошь выпить чайку?
— Про что вспоминал, дедушка?
— Да рази сообразишь? Память нынче стала худая. Завспоминаю, загорюю и тут же враз забуду. Хоть караул кричи. Иной раз, как себя самого зовут, не помню. Так-то, сынок. Несладкая вещь — старость. Доживешь до моих лет, узнаешь, почем оно, лихо.
— Как же вас в командировку послали?
— Это дело иное, общественное. Тут у меня все по бумажке записано. А как же! Кого же посылать, как не деда Николаевича? Ко мне начальство всюду с уважением. Кто помоложе, может, несолоно хлебавши уйдет, а у меня заслуги и орден боевой. Опять же голос дребезжащий — все свое значение имеет, — дед хитро сощурился, очень довольный собой. — Конечно, спроси меня: зачем ты, дед, в город прибыл? — я не отвечу. А в бумажку загляну и сразу умом проясняюсь. Председатель у нас — ох, башковитый мужик! Чуть что такое, он меня всегда кличет. Езжай, говорит, дедушка, немедля по такому-то и такому-то вопросу. Только ты можешь спасти положение от беды. И, конечно, бумажка уже заготовлена... Господи ты боже мои! Вспомнил! Бумажку-то я эту, заразу, никак потерял. Весь обыскался — нету ее. Теперь и куда к кому идти, чего просить — не знаю. Ах ты господи!
Лицо старика расползлось в потерянной, жалкой улыбке. Божась и чертыхаясь, он начал, наверное, в сотый раз развязывать и обшаривать свой нехитрый чемоданишко, сновал дрожащими руками по карманам, обиженно сопел и все безнадежнее горбился. Но, видимо, он уже пережил и переплакал потерю, потому что, повозившись, присел к столу и с интересом спросил:
— А ты чего же один вернулся, парень? Сибиряка-то где оставил?
— Вы, дедушка, бумажку потеряли — дело поправимое. Я вот жену свою ищу, не могу найти. Любимая жена из рук выпала — это очень обидно.
— Как не обидно? Конечно, обидно. И давно ищешь?
— С того четверга.
Дед глубоко задумался, и, пока он думал, Новохатов успел налить и выпить чашку ароматного чая и пожевал холодца. Николаевич, прежде чем дать совет, сделал еще уточнение:
— А почему знаешь, что она в нашем городе прячется? Откуда такие сведения?
— Источник надежный, — ответил Новохатов.
— Тогда послушай меня, сынок. Жену искать вовсе не следует. Ежели любит, сама вернется. Прощения попросит. А не любит — и разыщешь, толку никакого. Только себе нервы истрепешь. Плюнь на нее! Отдохни, заночуй, а завтра ехай домой. Это самое лучшее. Я старый человек, понимаю, что говорю.
Новохатов вздохнул и сказал:
— Я ее люблю, дед, и мне без нее жизни не будет.
— Вона как! Тогда совсем другой выходит расклад. Ты что же, значит, забижал ее, почему ушла? Буйствовал, может?
— Нет, дедушка, не буйствовал и не забижал. Я ее очень любил.
И задумался горько. «Да, любил. Да, не забижал». Именно в явной беспричинности Кириного ухода таилась жуть.
— «Любил» — слово большое. Только ведь мы и обувку свою любим, и вещи свои всякие. Смотря как любить.
— Я ее по-человечески любил, как положено.
Новохатов не ожидал от старика подсказки или какого-нибудь обнадеживающего разъяснения; его древняя мудрость была Новохатову понятна и не нужна. Он находил успокоение в самом процессе разговора о Кире, в этом несуетном сидении за гостиничным столом с посторонним, доброжелательным человеком. Он мог быть со стариком вполне откровенным, до определенного, разумеется, предела, до того предела, когда трудно становится быть откровенным и с самим собой. Он мог ему жаловаться и говорить простые, наивные слова, в общем, держаться естественно, как не мог бы держаться, к примеру, с эротоманом-заготовителем. Только он о нем вспомнил, как тут же Арнольд и явился. Но не один, а с дамами. Он привел с собой Нину и танцующую толстуху. Он был возбужден уже сверх всякой меры, его багровая рожа, казалось, могла лопнуть в любой момент и забрызгать комнату алым помидорным соком. Заготовитель заговорил неожиданно тихо, степенно, и голос его шел как бы из брюха.
— Принимайте гостей, сударики мои! — пробулькал, не сводя воспаленного взгляда с толстухи. — Решили тебя, дед, развлечь. А Нина вот к тебе пришла, Григорий. Влюбилась в тебя наповал, ха-ха-ха!
— Да что это вы говорите, Арнольд! — не слишком смутилась журналистка. — Зачем это, право, так говорить и шутить... Мы на минутку, извините!
Новохатов наконец опомнился, вскочил и пододвинул гостьям стулья. Дед переместился на свою кровать, улыбался с пониманием и приветливо шевелил лебяжьими усами. Арнольд выставил на стол бутылку коньяка, банку шпрот, вывалил груду яблок. Жарко шепнул Новохатову: «Твоя сама напросилась, сама!» — и плотоядно уркнул от предвкушения. Откровенность его желания была похожа на чесотку.
— Дедушка, вы что там, садитесь за стол! — позвал Новохатов с горячей настойчивостью, показывая, что именно старик для него главное лицо в комнате, а не неотразимый заготовитель и даже не женщины.
— Да чего уж, вы пейте, гуляйте, мне уж, поди, хватит... — скромно забормотал Николаевич, но тем не менее перебрался за стол, и как-то ловко, со своим стаканом. Плясунью звали Таисьей. Это имя ей удивительно шло. Она смеялась без устали и корявым шуточкам Арнольда, в которых обязательно присутствовал постельный намек, и милой застенчивости старика, и просто так — от избытка здоровья и радости.