Большая дорога
Шрифт:
Викентий Иванович слушал его взволнованный рассказ о Стране Справедливости и впервые открывал для себя, что эта страна и есть та Советская Россия, где он был академиком. Ему было приятно слышать похвалу своей родине из уст черного человека, и в то же время он испытывал смущение оттого, что волнение радости переживал не он, а его чернолицый собеседник. Том восторгался тем, что за все время его пребывания на советской земле никто ничем не обидел его, но всюду его принимали как равного. И то, что академику казалось само собой разумеющимся, к чему он давно привык и что уже перестал замечать, как не замечаем мы воздуха, которым дышим, теперь предстало перед ним как нечто новое и чрезвычайно важное.
Викентий Иванович воспитывался на учебниках, прославлявших свободу Франции и Швейцарии, и он сам эмигрировал во Францию еще студентом, спасаясь от преследования царской полиции за свое свободомыслие.
И он с изумлением смотрел на Тома, бежавшего из Америки, который там был «человеком» в ресторане, но не мог жить как человек. И вот теперь он сидит в теплой избе, в валенках, в овчинном полушубке — заморский гость добрых людей.
— Будет работать у нас в механической мастерской. У нас много моторов, — сказал Николай Андреевич.
Викентий Иванович смотрел на заморского гостя-эмигранта и молчал. Ему казалось, что и он видит какой-то необыкновенный сон в эту новогоднюю ночь. Прощаясь с Томом, он крепко пожал его руку, как бы уверяясь в том, что этот чернолицый — действительно реальное существо, а не мистификация, подстроенная Шугаевым.
Давно смолкли на улице гармошки и девичьи голоса. Пели во дворе петухи, возвещая зарю нового года. А свет в комнате, где лежал академик, все не угасал, озаряя выгравированные морозом на стеклах диковинные цветы.
Академик Викентий Иванович Куличков считал себя человеком принципиальным и гордился тем, что всю жизнь свою прожил своим умом, ни у кого не занимал мыслей, никому не подражал, и, если его мысли — что часто случалось — не совпадали с общепринятым мнением, он видел в этом лишь свидетельство своей оригинальности: больше всего боялся он потерять «свое лицо», как говорил он. У каждого человека есть это «свое», не повторяющееся в других людях, — то, чем он отличается от миллионов окружающих его людей, и это «свое» Викентий Иванович считал главным богатством, ибо, думал он, отними у человека это «свое», — и останется от него лишь то, что есть у всех, стандартное, стадное, и люди без этого «своего» были бы похожи один на другого, как воробьи, маленькие, серенькие. Он любил все оригинальное, неповторимое. И писателей признавал только тех, у кого свой, не похожий на других язык, прощая им за это даже убогость мысли. И Викентий Иванович всегда внутренне восставал, если писатель пытался внушить ему свои мысли, свою философию, и он не читал книг, где доказывалось, что есть только одна истинная философия, которую должны принять все люди, чтобы скорей прийти к счастью. Викентий Иванович отвергал всякую возможность такой философии, общей для всех людей. И ему всегда приходили на память факты жизни, подтверждающие бесконечное разнообразие природы, и он считал это разнообразие форм жизни главным ее законом. И, доказывая эту, казалось ему, бесспорную истину, он приводил в пример турухтанов, которые в брачную пору весны носят воротнички из разноцветных перьев, и у каждого турухтана воротничок своего, неповторимого цвета: у одного — белый, у другого — палевый, у третьего — желтовато-золотистый, у четвертого — сизый, у пятого — черный с синеватым отливом, как сталь…
— Природа, голубчик, — говорил Викентий Иванович Владимиру Дегтяреву, — не любит стандарта. Она и всех людей наделила разными носами, разными глазами, разными бородавками. И если бы не эта изумительная изобретательность природы, скучно было бы жить на земле. Представьте себе мир, населенный одними воробьями!
И когда Викентий Иванович бывал за границей и ему приходилось там отвечать на обязательный упрек в том, что в СССР все мыслят одинаково, он отвечал, что лично он мыслит не так, как все, и тут же приводил пример с турухтанами, что всегда вызывало восторг у тех, кто его интервьюировал. Но потом, когда Викентий Иванович читал в газетах интервью, ему становилось неприятно оттого, что его хвалили только за эту несхожесть его мыслей с господствующей в СССР
И вот вчера в споре с Владимиром Дегтяревым, отстаивая свой взгляд на индивидуальность человека, как главное и самое мудрое дело природы, Викентий Иванович напоминал о турухтанах.
— Вы забываете, что разноцветное оперение у них — явление лишь временное, сезонное, оно появляется у турухтанов весной, в брачную пору, а потом они теряют его, и все турухтаны становятся похожими один на другого, как воробьи, — спокойно сказал Владимир. — Ваши турухтаны напоминают мне кандидатов в американские президенты. Когда наступает весна выборов, они надевают на себя яркие турухтаньи воротнички демократов, чтобы понравиться избирателям. А как изберут такого «турухтана» в президенты, так сейчас же яркий воротничок долой, и перед вами оказывается обыкновенный коршун… Есть «турухтаны» — философы, социалисты, дипломаты. Они щеголяют в пестром оперении своей лжи, удивляя наивных людей красотой своих турухтаньих воротничков. Но кончилась их весна! Облетели яркие перышки их философий, планов, теорий, и перед нами оказались обыкновенные стервятники…
— Но все же мы не похожи друг на друга, — упорствовал академик, — и в этом прелесть жизни. И в разномыслии только заключено движение вперед…
— Нет! Люди тысячи лет страдали от разномыслия. И мы, советские люди, впервые договорились между собой, говорим на одном, понятном для всех нас языке, мыслим одинаково о главном в жизни. И этим единомыслием мы сильны, и в нем наше преимущество перед всеми людьми мира, разорванными, разобщенными разномыслием, — горячо сказал Владимир и даже встал, чувствуя, что он должен сказать сейчас о том самом главном, самом важном, что занимало его уже давно, и он заговорил о том, как это замечательно, когда миллионы людей думают согласно и действуют согласно, сообща, дружно изменяя мир на счастье всех.
Владимир взял с этажерки пачку газет и положил на стол перед академиком:
— Эти газеты выходят за океаном. И все они воспевают разномыслие как высшее благо человеческой культуры, потому что они боятся единомыслия тружеников, миллионы которых они обезличили рабством, голодом, нищетой. Вот почему они обвиняют нас, коммунистов, в единомыслии, в конформизме и прочих грехах. — Владимир взглянул в окно на широкий, просторный большак, уходящий к горизонту бесконечной аллеей берез, одетых в сверкающий иней. — Да, мы идем своей большой дорогой все вместе, соединенные великой силой единой мысли и воли, идем к своему счастью. Народ!.. Двести миллионов советских людей! Могучий поток, сметающий все преграды на пути своем. Идут узбеки и русские, бурят-монголы и чукчи, идут профессора и шахтеры, землепашцы и учителя, идут красивые и некрасивые, большие и маленькие, идут рыжие и брюнеты, романтики и строгие реалисты, любители Чайковского и Вагнера, идут поклонники Толстого и Маяковского, идут сухие теоретики и восторженные лирики, идут влюбленные в машину и страстные обожатели цветущей сирени… Только мы возвратили человеческой личности утерянное богатство и неповторимую красоту. Впрочем, к чему слова? Зайдите хотя бы вот к Дарье Михайловне или Никите Семеновичу…
А потом Дегтярев-отец принес небольшую книгу и сказал: «Здесь все сказано, в четвертой главе». Викентий Иванович взял книгу, подумав: «Нет на земле таких книг, в которых было бы сказано все, что нужно человеку».
Утром в дверь постучала Наташа.
— Ты уже за работой? — удивилась она, увидев его лежащим с книгой.
— Я так и не мог уснуть. Странная новогодняя ночь! — сказал академик.
— Я тоже не спала всю ночь, — задумчиво проговорила Наташа.
— Почему, родная? — с тревогой спросил академик.
— Я думала о том, что если бы не эта охота, то я испортила бы себе жизнь… Медведица помогла мне разобраться в людях…
— Да-а… — промычал академик. — Любопытная охота! Я чувствую себя в положении медведя, которого обложили и которому некуда деваться… — И вдруг расхохотался: — Понимаешь, какие тут чудесные люди живут! Орлов не знает, куда истратить сто тысяч! А еще есть другой, Никита — международный фактор…
Он хохотал, откинувшись на подушках, хохотал до слез, до одышки и, устав, проговорил с удивлением: