Большая дорога
Шрифт:
— Нет, не хочется, — пробурчал Борис краснея.
В комнату вошла Наташа с брезентовой сумкой через плечо, на которой был нашит красный крест. Она была в гимнастерке и в темносиней юбке; прозрачные чулки обтягивали ее стройные ноги. Она казалась еще красивей в этом полувоенном костюме; к ней очень шли пилотка, кокетливо сдвинутая набок, чтобы все видели тщательную прическу. Она вошла, громко отстукивая высокими каблучками.
— Все здоровы? — спросила она улыбаясь. — Никто не нуждается в моей помощи?
— Раненых пока нет, — сказал кто-то.
— Нет, есть! — весело подмигнув,
— От этих ран у меня нет никакого лекарства, — с шутливым вздохом ответила Наташа. — Но в одном из классов я обнаружила рояль, и если есть среди вас любители музыки, то я могу помочь вам скоротать время.
Торжественные звуки бетховенской сонаты раздались в сумеречной тишине. Ополченцы лежали на соломе, положив под голову тощие мешки, и слушали, погрузившись в раздумье. И только Борис Протасов знал, что Наташа играет лишь для одного Владимира, на которого она даже не взглянула, войдя в комнату, чтобы никто не догадался о ее чувствах. И он с ненавистью посмотрел на Дегтярева, лежавшего с закрытыми глазами.
«Неужели же сдадим и Смоленск?» — думал Владимир, припоминая, что от Смоленска до Спас-Подмошья всего восемьдесят километров, и ему хотелось, чтобы дивизию направили к Смоленску: только это давало надежду на встречу с Машей.
В ночь под 14 июля дивизия выступила на фронт. Грузовики прошли через центр столицы и повернули на Можайское шоссе.
«Значит, Тарас Кузьмич прав, — с радостным волнением подумал Владимир. — Едем к дому, на Смоленск. Я увижу Машу!»
Перед рассветом колонна остановилась в лесочке, передали приказ замаскировать зеленью машины. Ополченцы дружно принялись за работу, и когда колонна тронулась, актер Волжский воскликнул:
— Смотрите, как красиво! Движется лес! Это как у Шекспира!.. Помните?
Не раньше может быть Макбет сражен, Чем двинется на Дунсинанский склон Бирнамский лес…— Что ж, московский лес двинулся на Гитлера-убийцу. И это добрый знак, — в тон ему сказал академик.
За Можайском, возле деревни Горки, колонна остановилась. Многие побежали к памятнику Кутузову, возвышавшемуся над Бородинским полем: бронзовый орел распростер могучие крылья, блестевшие от росы. Викентий Иванович подошел к подножию памятника, снял пилотку и опустился на колено, склонив седую голову.
— Чудит старик, — сказал кто-то.
Владимир оглянулся и увидел Колю Смирнова.
— И ты в нашем батальоне? — обрадованно воскликнул Владимир.
— Да, в артиллерии. Правда, пушек у нас еще нет, но… будут. И лошади будут. А типы какие у меня в батарее! Наводчиком мастер-зеркальщик из какой-то промартели. Зеркала делал всю жизнь. Всегда навеселе, непонятно, где он только достает водку. А закусывает только луком. У него всегда головка лука в кармане… Но парень замечательный! А еще инженер-аристократ Чернолуцкий. Курит какие-то ароматические папиросы и процеживает воду через вату… А еще есть два брата Лавровы — ездовые. Они извозчики московские, ломовики. Лошадей любят, страсть!
Коля рассказывал с увлечением; он любил оригинальных людей и был убежден, что в каждом человеке есть талант, только не все умеют пользоваться этой чудесной силой. И у него самого был прекраснейший из всех талантов — уменье открывать в человеке возвышающую его силу.
— А я познакомлю тебя, Коля, с чудеснейшим нашим парторгом, Николаем Николаевичем Гаранским, — сказал Владимир. — Какой же это красивый человек!
— Не люблю красивых, люблю курносых, — шутливо проговорил Коля. — Красивые — редкость, а курносые — массовидный тип.
— Нет, он красив душой, а так даже несуразен: высок, как жираф, а сапоги носит сорок седьмой номер. Старшина наш, академик, совсем замучился, никак не может достать ему сапоги по ноге. И рукава гимнастерки ему только по локоть. Но если существует на земле человеческая совесть, то это она парторгом у нас. А недавно преподавал географию в университете.
— Позволь, да ведь политэкономию мы все изучали по учебнику Гаранского.
— То его отец, тоже Николай Николаевич. Старый большевик, ученый… История этой семьи очень любопытная. Прадед — протоиерей. Дед — народник. Отец — большевик. Гаранские — из тех прекрасных русских интеллигентов, из среды которых вышли Чернышевский, Добролюбов, Чехов… Да вот он сам, Николай Николаевич.
К ним подошел очень высокий ополченец с красной звездой на рукаве, с задумчивыми черными глазами. В выражении его худощавого лица было что-то аскетическое.
— Дегтярев, — сказал он, кивнув в сторону академика, который все еще стоял коленопреклоненно у памятника, — надо сделать так, чтобы никто над этим не смеялся. Не знаю, может, и всем нам нужно было бы последовать его примеру. Ведь, в сущности, мы тоже стоим перед своим Бородинским полем…
— Неужели вы думаете, что и мы оставим Москву? — сердито взглянув на него, сказал Коля Смирнов.
— Нет, я не в этом смысле, а в том упомянул о Бородине, что и нам предстоит сражаться и, может быть, умереть, не увидев победы, хотя именно мы должны сделать ее неизбежной. Ведь те, что похоронены на этом поле, — Гаранский повел рукой вокруг, — принесли победу России, а не те, что вошли потом в Париж.
— Конец венчает дело, — с улыбкой сказал Коля.
— Но есть и другая пословица: «Лиха беда — начало». На нашу долю и выпала эта «лиха беда»… И мы должны хорошо начать. Мы должны стоять насмерть на своем Бородинском поле.
Подошли, о чем-то тихо разговаривая, Борис Протасов и Наташа.
— И вы здесь? — удивленно воскликнул Коля. — Получается, как в плохом романе: все герои собрались вместе…
— Да, «роман» действительно скверный, — сказала Наташа, сдвигая пилотку набок, охорашиваясь с задорной улыбкой. — Вот боец Протасов никак не научится завязывать обмотки. Товарищ старшина уже наряд дал ему вне очереди…
— Просто удивительно, Протасов, что и вы здесь, — проговорил Коля.
— Что же удивительного в том, что мы все, — подчеркнул Борис, — собрались здесь? Во-первых, в ополчение записывались порайонно, а мы все из одного района Москвы…