Большая дорога
Шрифт:
Викентий Иванович особенно потрясен был тем, что Кешка приехал с немцами, извечными врагами России. Гнев его был столь силен, что академик не мог вымолвить слова: с ним случилось нечто вроде легкого удара, язык не повиновался ему. Он смотрел на генерала, и в глазах его стоял ужас, а рот искривило, и казалось, что он сейчас заплачет.
— Ничего, Викентий Иванович, — с улыбкой сказал генерал, — ни Фаусту этому, ни Кешке черт не поможет. Мы с вами сильней всякого дьявола, — он расхохотался и пошел по траншее, спрашивая: — А ну как, прочитали послание Фауста, который продал душу свою черту? — Громко хохотал вместе со всеми, приговаривая: — Ах, сукины дети! Мертвые души! Чичиковы! —
А когда наступила ночь, генерал Дегтярев приказал итти в атаку, но не на немецкие окопы возле Шемякина, а на свои же окопы второй линии, и итти в полной тишине. Бойцам ополчения было сказано, что тех, кто допустит хотя бы малейший шум, ждет суровое наказание.
Немцы воевали только днем, а ночью предпочитали отдыхать, лишь освещая вспышками ракет окрестности и изредка постреливая из пулеметов и автоматов в темноту для устрашения русских. Генерал Дегтярев решил воспользоваться этой слабостью противника и атаковать его ночью. Но для этого нужно было научить людей подкрадываться к вражеским окопам в полной тишине.
Михаил Андреевич засел в окопе второй линии и стал прислушиваться. Ночь выдалась очень темная: была уже середина сентября. Взлетали, сияя белым магниевым светом, ракеты над Шемякиным. Постреливали пулеметы, потом на минуту устанавливалась тишина, и генерал слышал стук часов на руке. По его расчету, ополченцы должны были уже приблизиться к окопу, но не было слышно ни шума шагов, ни звяка лопаток, ни стука колес станковых пулеметов. Наконец генерал уловил какой-то шорох впереди, потом вдруг послышался громкий лязг железа, и перед самым бруствером окопа зачернели фигуры ополченцев, и кто-то даже наступил генералу на ногу.
— Стой! — скомандовал он. — Кто это там гремит, словно с ведром к колодцу идет? А? Ну-ка, подойди сюда, боец Гремучий!
— Боец Протасов, товарищ генерал… Уронил миномет… Темно, ничего не видно…
— А вы что же думаете, что мы с фонарями пойдем в ночную атаку на немца, а? Возьмите миномет и снова ступайте. Помните, что вы своим шумом предаете всех. Понятно?
— Понятно, товарищ генерал, — уныло проговорил Протасов, взваливая на плечо тяжелую трубу миномета.
— Атака должна быть совершенно немая. Понятно?
— Понятно, — повторил Протасов отходя.
— Постойте… Да ведь это вы тогда медведицу убили… с медвежатами? — вдруг вспомнил Михаил Андреевич.
— Я, — отозвался из темноты Протасов.
— Вот видите… Да, да… Помню… Вы тогда вместе отличились с Тимофеем… с покойником.
— Умер? — испуганно спросил Протасов.
— Повесили… Немцы повесили за геройский его подвиг. — Генерал помолчал и вдруг резко крикнул: — Ну, что же вы стоите? А?
В немую атаку на противника ополченцы пошли на следующую ночь перед рассветом.
Владимир слышал напряженное дыхание Протасова, шагавшего рядом, и видел белую повязку на его рукаве, которую, по приказанию генерала, надели все ополченцы, чтобы отличить в темноте своих.
Повязку к рукаву Владимира прикалывала Наташа.
— Я буду хранить вашу повязку как символ дружбы, — сказал тогда Владимир.
— Друзей-то у меня много: смотрите, все с моими повязками, — с горькой улыбкой ответила Наташа.
Все бойцы прикалывали повязки друг другу, и только Протасов пытался сделать это сам, но его тянуло посмотреть в ту сторону, где стояли Дегтярев и Наташа, и, обуреваемый ненавистью и отчаянием, он кое-как воткнул булавку. И теперь Дегтяреву бросилось в глаза, что повязка на рукаве Протасова еле держится, и он подумал, что нужно сказать ему об этом, но под ноги попалась какая-то кочка,
Владимиру казалось, что эта немая атака во много раз трудней, чем схватка с танком при дневном свете. В тот раз все произошло как-то просто: он видел танк, знал, с какого расстояния лучше бросить гранату. Теперь его окружала плотная тьма, и он шел вслепую, ориентируясь лишь на редкие вспышки ракет впереди. У него было такое ощущение, что вот-вот он наткнется на какую-то стену. Он шел медленно, ощупывая ногами землю, вытянув вперед руку, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из товарищей и не наделать шума.
Еще днем каждый должен был тщательно просмотреть впереди лежащую местность и наметить себе путь для движения. Но днем все казалось необыкновенно легким и простым: что стоит пройти каких-нибудь семьсот метров по полю? Оно выглядело совершенно ровным, а теперь, когда темнота поглотила кусты, пшеничное поле вдали и всю землю, появились какие-то ямы, потом неожиданно пришлось подниматься на пригорок. Только потому чувству времени, которое не обманывало его на охоте, Дегтярев определил, что немецкие окопы уже где-то совсем недалеко. Ему вдруг стало холодно, рука его, вытянутая вперед, задрожала в ознобе. Это не был страх, а просто ощущение чего-то неприятного, вроде того, что он испытал однажды в детстве, когда сунул руку в кочку, покрытую синеватой черникой, и наткнулся на гадюку. Это омерзительное ощущение осталось у него на всю жизнь, и он считал, что змеи — самые отвратительные из существ, населяющих землю. Вот так подползли к родной земле и немцы — бесшумные, холодные, скользкие, несущие смерть. Они лежат, свившись в зеленовато-серый клубок, в своих норах, и нужно прыгнуть туда, в окоп, в логово змей, и давить, бить, душить, колоть их…
Совсем близко впереди взвилась кверху ракета, осветила землю, и Дегтярев замер, как и все. В это же мгновение он увидел впереди бугор бруствера. Свет ракеты еще не успел угаснуть, как Дегтярев и все, увидевшие бруствер немецкого окопа, уже бросились вперед бегом, молча, отрешившись от себя, впав в то состояние, которому люди еще не нашли названия, ибо оно ни с чем не сравнимо.
Владимиру было и омерзительно, и страшно, и в то же время он испытывал злобу к врагу, и растерянность оттого, что он не видит его и отчаяние храбрости, и какую-то дерзкую удаль, граничащую с безумием. Он видел темные фигуры, метавшиеся в узких щелях траншеи, и бил прикладом, колол их штыком, топтал ногами, душил… Он не слышал ни криков, ни выстрелов, ни разрыва гранат. Он сам что-то кричал, но это было что-то нечленораздельное, нечеловеческое. И вдруг он услышал сдавленный ужасом голос:
— Genosse! [4] Маркс! Ленин! Сталин!
Это выкрикивал кто-то высокий, темный, прижавшийся к стене окопа с поднятыми вверх руками, и Владимир невольно опустил приклад, занесенный над этой темной фигурой.
«Что это… я слышал или мне почудилось?» — подумал он, пробежав мимо черной фигуры с поднятыми вверх руками, и обернулся. Уже рассветало.
Теперь он ясно увидел высокого человека в солдатской шинели, без фуражки, с густыми русыми волосами, который смотрел на него с какой-то странной улыбкой.
4
Товарищ!