Большая перемена (сборник)
Шрифт:
— Товарищ комиссар, и каким же, извините, способом вы намерены передать органам добытую вами и, безусловно, ценнейшую информацию? — спросил Карасёв, как обычно забавляясь над Рындиным.
— Как и положено. По инстанции, — ответил капитан, слегка дивясь невежеству режиссёра. Он так ему и сказал: — Удивляюсь, как вы ставили все свои пьесы, не зная порядка прохождения документов?
— А мне и не надо знать. Я тот, к кому документы приходят, — возразил Лев Кузьмин обидясь. — А вот вы увлеклись и забыли одно незначительное обстоятельство. Между нашим светом и светом тем нет ничего даже отдалённо похожего на контакт. Вы можете сигналить, дуть во все свои иерихонские трубы, изойдётесь ором, но бесценная информация так и останется при вас!
— Когда надо, контакты
— Пётр Николаевич, теперь вы ему скажите, — взмолился режиссёр.
Но Фаянсов промолчал, не хотел портить Рындину настроения. Участковый был счастлив, его служение долгу слилось с идеалом, как он себе этот идеал представлял. «Ну и слава богу!» — радовался за капитана Пётр Николаевич.
Впрочем, счастливым, вопреки осуждению Рындина, казался и сам Карасёв. Желчный облик Льва Кузьмича всё чаще и чаще излучал мягкий добрый свет. Вот и сейчас он быстро отошёл от обиды, покладисто сказал:
— Ладно, оставайтесь с вашим розовым детским оптимизмом. А я пойду. Вроде бы сбывается моя мечта. Хочу создать свой театр. Театр Карасёва! Звучит? Сейчас веду переговоры с его будущими актёрами. И какими!.. Представляете? Сойдутся на единой сцене Качалов, Сара Бернар и Лоуренс Оливье!
И сам он, Фаянсов, жил спокойно, не заботясь, куда ступить можно, а куда не стоит, лучше обойти. Здесь ничто ему не грозило, потому что не было ничего. Пётр Николаевич свёл знакомства с лучшими шрифтовиками мира и, когда хотел, мог подойти к своим любимым мастерам Кустодиеву и Сальвадору Дали. Если возникала надобность в родительской ласке, тут же появлялись отец и мать. И ещё его тянуло беседовать с Христом. Фаянсов по-прежнему не считал себя религиозным и потому вначале терялся, не зная, как обращаться к Нему: товарищ Христос, господин Христос. Однажды он машинально окликнул:
— Иисус Иосифович! — и стушевался, покраснел.
— Пусть будет так, — улыбнувшись, согласился его Собеседник.
Боясь разболеться гордыней, Пётр Николаевич как-то Ему признался:
— Порой меня удивляет. Ты всегда находишь для меня время. Стоит мне только тебя позвать. А кто я? Я боюсь о себе возомнить нечто такое, чересчур!
— Не бойся, не возомнишь. Приглядись и ты увидишь. В это же время я говорю и с другими, с каждым, кто нуждается в моём слове. Я как бы многолик, — совсем по-земному пошутил Иисус. — У каждого свой Христос. Свой и у тебя. Такой, каким ты Его представляешь. Сугубо земным человеком. Нравится ли мне сие или нет. — И Он снова улыбнулся.
И Он всегда был с ним сердечен, отвечал на все вопросы, даже на те, что, наверное, были глупы, и никогда не выказывал своего превосходства. Его комментарии были расцвечены тонким юмором. Он и сам понимал чужие шутки, долго смеялся над тем, как Пётр Николаевич мирил соседа Вальку с вдовой Ивановой.
«Почему об этом в Библии ни слова, о том, что Ему было свойственно доброе чувство юмора? И ничего не сказано о детстве. Каким Он рос мальчишкой? Дрался ли, как все пацаны, и бегал ли с другими ребятами по пыльным улицам Назарета? И знал ли Он при этом о своём предназначении? А может, это был тихий замкнутый мальчик?» — потом размышлял Фаянсов. И пытался представить Иисуса подростком. Ещё он думал: «Прекрасного человека избрали Богом давние люди».
Словом, Пётр Николаевич жил, как в Раю, если тот существовал на самом деле. Так он считал в первое время.
Между тем миновала первая среда, время близилось ко второй. Рындин куда-то исчезал, что-то готовил, словом, невзирая на уколы Карасёва, вёл бурную оперативную работу. Но однажды, откуда-то вернувшись, капитан досадливо произнёс:
— Какая-то хреновина. Скоро третья среда, а никак не свяжусь со своими. Сигнализирую: так и так, ограбление государственного банка! Но не слышат! Даже сам начальник райотдела!
Но что мог сказать Фаянсов, если упрямцу уже давно известно самому: нет связи между Тем светом и землёй. Нет и не будет никогда. К тому же у Петра Николаевича возникли собственные заботы. Там, на земле, Эвридика в очередной раз готовилась выйти замуж. А первым знаком, оповещающим о её матримониальных намерениях, обычно служил ремонт квартиры, его она делала собственными руками: белила потолки, красила рамы и плинтус и лично клеила обои. На студии так и острили: «Ну, Эвридика снова занялась ремонтом, знать на горизонте появился новый возможный жених». И впрямь она купила обои, краски и всё необходимое для побелки потолка. Казалось, ему-то, Фаянсову, какое дело до личных планов этой совершенно посторонней женщины? Но в том-то и заключалась заковыка: было дело! И считаться чужой она никак не могла — женщина, с коей он писал «Мечту материнства». Это он раньше ошибочно думал, будто его не касается её судьба, а она касалась, не мог он благодушно взирать на то, как она, трепеща прозрачными крылышками, сама летит в пламя свечи. Её жениха и звали-то, словно пометили: Альфонс! И хотя сам он утверждал, будто его нарекли в честь писателя Додэ, Фаянсов его видал насквозь.
Первый крючок Альфонс забросил на футбольном банкете, и произошло это прямо на его, Фаянсова, глазах. В тот день команда «Ядохимикат» отмечала какую-то необычайно важную победу, то ли взятие профсоюзного кубка, то ли ещё что. Праздновали на лоне природы с участием жён, а те, кто таковыми ещё не обзавелись, позвали любимых девиц и дам. Так поступил и юный Эвридикин паж, пригласил свою прекрасную даму. Наверное, у него водились девицы и помоложе, разодетые в пух и прах манекенщицы и продавщицы модного бутика. Но Эвридика была не кем-нибудь, а настоящим деятелем культуры, это она учила его подбирать галстуки и носки к цвету сорочки и светским манерам. Благодаря её науке он теперь на поле сморкался не в пальцы, а в чистый носовой платок, который совал за резинку трусов, поражая даже бывалых футбольных судей. Молодой спортсмен очень гордился этой дружбой, даже больше, чем знакомством с полузащитником из дубля московского «Локомотива», Он и затащил-то Эвридику на пикник только ради помпы, желая вызвать зависть у своих неотёсанных друзей, каковым был до недавнего времени сам.
Пётр Николаевич, не зная зачем, а может потому, что модель «Мечты» в его присутствии грозилась понести от некоего двадцатилетнего балбеса, увязался за разноцветным кортежем иномарок, в одной из них, в четвёртой с хвоста, рядом с рулившим пажем сидела легкомысленная Эвридика.
Следом за ним, Фаянсовым, было устремилась мать, обеспокоенно восклицая:
— Петруша, она тебе не пара!
— Не волнуйся, мама! — отвечал Фаянсов. — Это женщина — моя натура! Только и всего!
Караван остановился на опушке леса. На траве был расстелен огромный походный ковёр, жёны и дамы взялись готовить стол, мужья и кавалеры открывали банки и бутылки. И лишь Эвридика беспечно разгуливала по опушке. За ней и раньше наблюдалось некое свойство: в присутствии незнакомых мужчин, будь это даже гость передачи, в Эвридике просыпалась актриса. Она начинала играть, то изображала саму невинность, то видавшую виды даму, для которой мораль, фу, мещанская пошлость. Но такой Фаянсов её ещё не видел, может, только на фото с шалью и гитарой. Сейчас Эвридика перевоплотилась в роковую женщину — грозу семейных уз. Она сыпала из-под густого опахала искусственных ресниц калёные стрелы, посылая их во все концы опушки, ступала, виляя бёдрами, павой и под завистливо-злобными взглядами жён напевала душераздирающий романс: «Не уезжай ты, мой голубчик…»
И где-то она взяла эту умопомрачительно яркую с павлиньим глазом короткую юбку, из-за чего ноги помрежа будто бы обрели неимоверную длину, как говаривали в его молодости, будто бы «выросли из плеч».
Пётр Николаевич взирал на Эвридику с невольно восхищённым удивлением. Взирали и другие мужчины, замедлив свою работу. А Сергей Дедов, лучший форвард, дотоле открывавший на пне бутылку коньяка, так и потрясённо произнёс:
— Гля, Афродита!
Подбодрённая этаким роскошным комплиментом, Эвридика заиграла ещё пуще и вовсе распустила хвост.