Большая перемена (сборник)
Шрифт:
И тотчас помимо невольной фаянсистки Кати в городе объявились убеждённые фаянсисты. Они избегали столкновений со злом, бережно, пуще самого дорогого, себя хранили для глобальных событий. «И вот тут-то, когда всё начнётся, на сцену выйду я!» — говорили последователи, цитируя своего легендарного духовного вождя.
Поначалу Фаянсов следил за этой шумихой с опаской, казалось, вот-вот явится кто-то здравый и пристыдит горожан: опомнитесь, мол, не творите себе кумира, он — заурядный человек. Тогда не оберёшься позора. Но глас этот молчал, и Пётр Николаевич, успокоившись, даже стал испытывать некоторое любопытство, глядя, как распухает его биография, расцветая порой неожиданными главами, как бумажными цветами. Так, молва утверждала, будто каждое утро, на заре, на его могилу приходит та, с кого
А потом Фаянсов и вовсе не удержался и, подтрунивая над собой, сфокусировал в переулок своего имени, полюбовался на белый эмалевый указатель с надписью «пер. Фаянсова».
Побывал Пётр Николаевич и в бараке, где жил спасённый малыш. В последнее время он часто о нём вспоминал. «Теперь у меня есть свой ребёнок. Я дал ему жизнь и, значит, как бы его родитель, а мальчик мой сын. Я буду его навещать, а если заболеет, ночи высиживать возле постели моего ребёнка», — сентиментально говорил себе Фаянсов. Ну и хотелось думать, будто он сберёг людям не простое дитя — будущего гения, вот кого! Великого математика или пианиста. Петру Николаевичу виделся златокудрый карапуз, такие на полотнах Возрождения, купаясь в розовых облаках, дуют в златые трубы. Но пацан, а звали его Геной, оказался обычным сопливым беззубым мальчишкой в ссадинах и с лишаём на голове. На глазах у своего нового папы Гена отобрал у кроткой соседской девочки конфету, съел и сам же на неё нажаловался маме. «Нет, это не мой ребёнок», — разочарованно вздохнул Фаянсов. Неужели он прожил сорок лет только ради того, чтобы спасти от смерти этого несимпатичного Генку? Ради этого часа? Однако тут же Пётр Николаевич усовестился, сказал поспешно: «Но я всё равно буду его любить и навещать, и сидеть буду возле постели». И полушутливо добавил: «Не все же удачливы отцы, не у каждого сын — вундеркинд».
На сороковой день к его могиле устремились вереницы паломников, из сотен магнитофонов, точно из клеток, вырвалась «Баллада о колобке» и разнеслась по кладбищу, пугая ворон. Тут же, у входа, предприимчивые молодые люди торговали мутными фоторепродукциями его единственной картины.
Пётр Николаевич счёл, что его собственное отсутствие будет бестактным по отношению к тем, кто пришёл от чистого сердца, полдня провёл возле своего праха и, внимая стихийным речам, дважды пролил над собой слезу. В толпе он видел знакомых. Пришёл кое-кто из студийной молодёжи и вместе с ними явилась Эвридика.
Её он не видел с поминок по Карасёву, но она за эти дни ничуть не изменилась, была в своей неизменной униформе, куртке и джинсах. А вот держалась помреж беспокойно, положив ему в изголовье букетик цветов, и впрямь похожих на полевые ромашки, вышла из толпы, завертела головой по сторонам, словно кого-то искала, и был момент, когда Фаянсову показалось, будто он встретился с Эвридикой взглядом, и поспешно отвёл глаза.
Постояв у могилы, молодёжь отошла к кладбищенской ограде и помянула его, наливая водку в единственный стакан. Эвридика пить отказалась, тотчас ушла. То ли не хотела, то ли торопилась на передачу.
После сороковин Пётр Николаевич фокусировал в город чаще, слушал, что о нём говорят. Но постепенно возникший вокруг его имени ажиотаж пошёл на спад. В области произошли новые события, родились иные герои. Дольше всех держались искусствоведы. Их по-прежнему мучила тайна его Неизвестной женщины с портрета. А тем временем сама Эвридика ходит по городу, стоит в очередях, толчётся с народом лицом к лицу в троллейбусах и трамваях. И никому до сих пор так и не пришло в голову, что эта женщина и есть Неизвестная, которую ищут, сбившись с ног. «Да, я создал свою Эвридику. У них разный внутренний мир, у моей и той, реальной. Но внешне-то? Внешне? Неужто они столь непохожи? Ведь одну я писал с другой? Может, техника подвела? Давно не подступал к мольберту. И всё растерял за эти годы. Когда-то был дар рисовальщика, был да сплыл», — с беспокойством думал Фаянсов. И однажды, решив это проверить, сфокусировал в Дом учёных.
Его персональная выставка доживала последние дни. По фойе бродили две-три неприкаянные фигуры, словно искали не то буфет, не то туалет, не то неизвестно что, может, самих себя. Перед портретом он и вовсе оказался одинок, как перст. Но зато ему никто не мешал. Он долго вглядывался в лицо своей Эвридики, потом, запечатлев в памяти его черты, перенёс себя к Эвридике настоящей.
Пётр Николаевич застал её в обществе секретарши, в студийном коридоре, возле торцового окна. Подруги жгли сигареты и, окутавшись синим дымом, вели типичный бабский разговор.
— Зачем он тебе? Ему всего двадцать, — пытала Эвридику секретарша в момент прибытия Фаянсова.
— Я решила от него родить. Он здоровый и собой ничего. Правда, глуп, как, как… даже и не придумаешь, нет такого слова, — ответила Эвридика.
— Всё равно он не женится, не рассчитывай. На это-то ему хватит ума.
— Ну и пусть! Пусть катится куда хочет. Зато у меня будет ребёночек. Воспитаю и одна, — вызывающе произнесла Эвридика.
— Да ну тебя с твоими фантазиями. Пойду, уже небось обыскался шеф, — сказала секретарша и ушла в приёмную.
Эвридика молча курила, смотрела в окно, во двор. Там воинственно разодетый рабочий телецентра — голубой берет, пятнистый комбинезон десантника, — нехотя волок за собой толстый кабель. Эвридика, думая о своём, рассеянно следила за этим унылым леопардом, тащившимся через двор в такт её медленным и, видно, унылым мыслям.
И всё же Пётр Николаевич своё самолюбие утешил. Наблюдая за ней со стороны, он нашёл у Эвридика полное сходство с портретом. Всё было одинаково — глаза и нос, губы и уши. И, что особенно важно, духовное содержание. «Но почему этого не замечали другие?» — спрашивал он себя. И вдруг его осенило. «Да, да, вот и ответ. Я переусердствовал с охрой», — сказал себе Пётр Николаевич, глядя на бледный, уставший лик помрежа и сравнивая его со своей цветущей Эвридикой, оранжевой, словно сухумский мандарин.
А тайна Неизвестной интриговала, вилась, вилась, подобно той верёвочке из поговорки, и всё-таки была разгадана. Её раскрыл молодой газетчик, один из тех, кто провёл не одну ночь на кладбище за склепом. Но там ли он ухватился за нить или где-то ещё, этот счастливый для исследователя миг Фаянсов упустил, уже застал следопыта возле дома Эвридики. Юноша держал перед глазами развёрнутый список. Заглянув через узкое плечо журналиста, Пётр Николаевич увидел фамилии женщин, чьи житейские тропы касались хоть краем его, Фаянсова, столбовой дороги. В досье Неизвестной попали даже раздатчицы из кафе, где Фаянсов обедал, и приёмщица из химчистки, куда он недавно сдавал зимнее пальто. На этот час в списке остались всего лишь две ещё неизученные, а потому и невычеркнутые кандидатуры: вдовы Ивановой и Веры Титовой. Впрочем, подумав, журналист на глазах Фаянсова сбросил со счёта и вдову, и решительно подошёл к сидевшему на скамеечке деду, спросил: здесь ли живёт Вера Титова? И дед указал на её подъезд. Фаянсов вспомнил, что этот старик сидел на том же месте, когда он выносил из подъезда портрет. Видно, это было то самое последнее звено, его-то и недоставало упорному следопыту. Получив полную картину, газетчик остановил частные «жигули» и, посулив владельцу двойную плату, покатил на студию к Эвридике. Довольный Фаянсов фокусировал рядом с машиной. В ушах у всех троих свистел ветер.
А там, на студии, удачливый газетчик пометался по комнатам и коридорам и отыскал Эвридику в редакции художественных передач. Та, что послужила моделью для «Мечты о материнстве», пристроившись за столом своего режиссёра, читала сценарий новой передачи и что-то старательно выписывала в свой маленький аккуратный блокнот такой же миниатюрной авторучкой. «Интересно, что она скажет теперь-то?» — волновался Пётр Николаевич, витая под грубым лепным потолком вокруг казённого плафона.
Газетчик с горящими очами, не сказав ни «здравствуйте», ни «добрый день», не замечая присутствующих при сём служителей редакционной музы, подлетел к столу и с ходу выпалил в лоб Эвридике: