Большая родня
Шрифт:
Важно и почтительно они входят в дом Супруненко, где теперь разместился комендант села лейтенант Альфред Шенкель. В сенях на них налетает заплаканная и испуганная Супруниха. Увидев Варчука и Созоненко, отскочила назад, ни слова не отвечает на вопрос, как прокаженных, обходит их, порывисто выбегает на улицу.
— Наверно, комендант приставал, — по-заговорщицки посмотрел Созоненко на Варчука, и его красное лицо, пересыпанное потом и мелкими веснушками, растянулось в сдержанной улыбке.
— Нет, — отрицательно крутнул головой. — Не такое лицо у баб, когда к ним пристает мужчина. Ну, пошли с богом.
Снова натянули на лицо степенно-почтительные маски и, наклоняясь еще на пороге, вошли в дом.
Из второй комнаты слышалось обеспокоенное, частое кудахтанье наседки, жалобный писк цыплят и шарканье подошв по полу.
Сняли шапки, нерешительно прокашлялись. Созоненко рукавом вытер пот и вытянулся в струнку, поднимая голову.
Из полуоткрытой двери выглянула продолговатая, белочубая голова коменданта. В одной руке он держал затиснутого по самую шейку непослушного цыпленка, во второй — окровавленное шило.
— Прошу к себе, — растягивая слова, приветливо закивал им головой.
И то, что увидел Созоненко, удивило, неприятно поразило его и объяснило, почему так перепугано выбежала женщина из дома. Посреди комнаты, опустив до самого пола кукушечьи крылья, бегала острогрудая курица. Вместо глаз у нее, как две брусничины, краснели живые кровавые раны; кровь из них текла на крапчатый подбородок, падала на землю. В стороне, неестественно опустив головки к ногам, кружили цыплята, тоже с выколотыми глазками.
— Хочу наблюдать, как фоны будут шить бес глас. Интересно, — засмеялся говорливый лейтенант, но при гостях не продолжал свой эксперимент — выпустил цыпленка на землю, а окровавленное шило старательно вытер ватой и положил на окно.
«Это же ему все равно что цыпленок, что человека замордовать. У этого рука не дрогнет» — с тайным опасением и уважением взглянул Созоненко на ноздреватое лицо лейтенанта.
Было оно продолговатое и одинаково округлое с двух сторон, похожее на хорошо отбеленную солнцем перезрелую дыню. Редкий белый чуб спадал на бесцветные широкие, в сосенку, брови, возле носа прилипли две тоненькие полоски грязных усов, что придавало всему виду наглой беззаботности. Тонкие острые уши были вжаты в узкий череп. Но больше всего поражали глаза своим текущим неуловимым переходом от одного выражения к другому. Казалось, что серые человечки были составлены из сотни мерцающих точек. Когда же они вдруг останавливались — становилось не по себе от их мертвого блеска, за которым скрывалась водянистая пустота.
«Ему даже приятно мучить, быть по соседству со смертью» — определяет Созоненко, следя за выражением лица коменданта.
— Господин лейтенант, просим к себе на обед, — низко поклонился, и рыжий отяжелевший чуб его отлепился от потного лба.
— А это список неблагонадежных, — вынул из кармана Варчук вчетверо сложенный, перевязанный лентой лист бумаги.
— Гут, гут, — весело закивал головой комендант, и они не поняли, чем он был удовлетворен: приглашением ли на обед, списком ли, или тем и другим.
XVІІІ
— Ой, горе мое! Как вы не побоялись? У нас немцы кругом стоят!
— Ну, на вашем углу их нет. Целый день следил за селом. Как вас звать, величать?
— Марта Сафроновна.
— Вот и хорошо, Марта Сафроновна. Руку мне придется подлечить у вас. Не побоитесь принять?
— Чего там бояться? Да какой из меня врач. По-бабски только смогу.
— Давайте по-бабски. Все равно война. Шептать начнете? Как оно: бежал пес через овес, ничего не вредило псу, ничего не вредило и овсу, — улыбнулся, припоминая шутку Тура.
— Горе мое, они еще и смеются, — разматывает Марта почерневший бинт, потом края раны смазывает йодом, а саму рану промывает водкой. Дале прикладывает мазь, сваренную из зубчатого столетника.
Проснулась Нина, шестнадцатилетняя русая девушка со смелыми чертами похудевшего лица, вошла тетка Дарка, и все сгрудились возле лейтенанта, размышляя, где бы его лучше всего укрыть и как заживить рану.
Решили, что лучше всего некоторое время ему пересидеть на чердаке, а потом видно будет. Поужинав, Созинов осторожно полез на чердак и заснул чутким сном.
На третью ночь, на удивление всем, сказал:
— Спасибо за ласку. Живым буду — отблагодарю. Всего доброго вам, дорогие, — остановил взгляд на унылом лице Нины.
— Куда же вы такие? — покачала головой Марта.
— К своему войску пробиваться.
— Так рана же…
— У большевиков раны заживляются на ходу.
— Счастья вам, — почтительно сложила руки на груди.
— Где ни будете, а к нам после войны заезжайте, — промолвила и зарделась Нина.
— Непременно прибуду, — поцеловался со всеми и вышел на улицу, сохраняя в сердце образы женщины и девушки.
— Я вас за село проведу, — Марта набросила платок на плечи и осторожно пересекла Шлях. Огородами повела лейтенанта на околицу.
Под большими звездами лежат молчаливые, будто кладбище, села. Изредка кое-где, как высохшие кости мертвеца, застучит автомат, разорвется ночь воплем или стоном, зазвенит кованными сапогами чужаков и стихнет, будто навеки. На горизонте привстают тихие прямые огни, то одинокие, как звезды, то целое море разольется, и ветер донесет тревожный рев скота, а голоса человеческого не слыхать. И колокола немуют [107] , только пушки издали гремят, рвут в клочья грудь матери-земли, трупом, как снопами, устилают неубранные примерзшие поля…
107
Немовать — пребывать в немоте, молчать.
А на рассвете в овсах так тоскливо кого-то присыпали своим мелодичным «спать пойдем, спать пойдем» короткохвостые перепелки, что невольно закрывались глаза, только натруженные мысли и сердце долго не засыпали, охватывая всеми чувствами неизмеримую жизнь. Пусть пригрезилась она, пусть почернела, как Днепр в ненастье, пусть на вкус стала соленой, горькой, но она властно звала жить, и не той травой, что гнется от наименьшего дыхания ветра, и не скрипучей вербой, а гордым воином, который не побоится глазами с самым солнцем встретиться.