Большая родня
Шрифт:
«Так Сафрону и надо… так Сафрону и надо… — качается над ним занавес. — Кто же это сказал?.. Вроде Варивон?»
— Ерунду говоришь, — подкатывается голос Мирошниченко. — Варчуку, может, больше чего надо… Поджог — это не борьба с классовым врагом; это стихийная мелкособственническая ненависть или мелкая месть; это не дорога, это глухой закуток.
«Глухой закуток, глухой закуток…»
Видит, как идет по дороге и упирается в обвислые мешки крутой каменной горы; она нависает над ним громоздкой потрескавшейся тучей… Часть слов выскальзывает из памяти.
— …Это бунт так называемой пропащей силы… Рождался в мучениях тяжелой безысходности и заводил в безысходность… Мы не пропащая, а прекрасная творческая сила, мы свежая кровь жизни…
«Как это сказано, как это сказано… Не стану пропащей силой!» — Острая вспышка резко освещает все закоулки ума, очищает его от липучей скверны. От волнительной дрожи вытягивается тело. Дмитрий собирает все силы, чтобы за что-то поблагодарить Мирошниченко; в зрачках чувствует теплую влагу облегчения и ныряет в горячие волны…
Еще слабость гудела в голове и ногах, когда Дмитрий встал с постели.
Морозный ветреный день быстро гнал обледенелое солнце к четкой линии снегов, и село переплеталось худыми костлявыми тенями.
Дмитрий заглянул в другую половину хаты, но ни матери, ни Григория не было. В беспорядке лежал столярный инструмент, на столе — неубранные миски, под ногами — шелестящие ленты стружки. Это удивило парня: знал, как его мать любила порядок. Шевельнулись недобрые предчувствия. Срывая одежду, невпопад, волнуясь, начал одеваться. В этот миг скрипнули дверь, и в дом вошли Мирошниченко и мать. Глянул на них Дмитрий — застыл.
На суровом, потемневшем от холода лице Свирида Яковлевича была высечена скорбь; красные веки матери взбухли слезами.
— Свирид Яковлевич?.. — немея, спросил глазами, всей душой.
— Ленин умер…
Как горы, упали тяжелые слова, и все закружилось и потемнело вокруг.
— Как же так!? Свирид Яковлевич, как же так!? — страшной болью отекает и натягивается каждый звук.
Может он, Дмитрий, не расслышал, может после болезни разучился… может… Пристально смотрит на Свирида Яковлевича, на мать — и ничего отрадного не видит.
— Перестало биться сердце нашего гения, нашего вождя и учителя трудящихся всего мира… Любое его слово — это была чистая кровь, это была правда и очертание будущего…
Бьются скорбные слова, и парень уже понимает, почему говорит Свирид Яковлевич: он сдерживает непослушные слезы. Но Дмитрий не в силе их сдержать. Они горячей росой обжигают щеки и сердце.
— К счастью трудящихся, есть верный продолжатель дела Ленина — наш Сталин…
Свирид Яковлевич приближается к Дмитрию. Тот, как к отцу, приклоняется к нему и выбегает из дому.
Тихо в селе. Будто жизнь остановилось в эти минуты.
Морозное предвечерье склоняло густые багряные флаги к осиротевшей земли… Это весь мир склонял флаги, прощаясь с Лениным.
Заснеженными полями, наугад бредет Дмитрий со своей печалью. Сейчас его думы, чувства и сердце на Красной площади, где великая Россия
Не заметил, как его около леса догнал Варивон. Долго идут молча. Над ними качаются в кручине промерзшие деревья и, словно слезы, дрожат большие звезды.
— Не умер наш Ленин… Он вечно будет жить с нами, — кладет Варивон на плечо Дмитрия не по-юношески тяжелую, огрубевшую в батрачестве руку.
И те слова, полные нового звучания, осторожно несет Дмитрий всю дорогу, чтобы пронести их через всю жизнь.
Лесной тропой они выходят к хутору Варчука. Ветерок вздымает порошу с обгорелых толстых балок, составлявших основание деревянных стен, и они чернеют зубчатой насечкой.
«Вся жизнь Варчука держится на черных балках», — шевельнулась одинокая мысль про будничное, и он скорее обходит сгоревшее логово.
Из села плывет и повисает в воздухе заунывная медь музыки…
Дом Варчука сгорел дотла. Сафрон с семьей переехал жить на зиму в село к свату Созоненко. Весной несколько раз созвал толоку, отстроился и снова зажил на старом месте.
— Черти не ухватили его — имеет чем потрясти в мошне! — говорили люди, когда однажды утром потянулись из села на хутор подводы с пожитками. На передней сидел нетерпеливый Карп, пуская коней в рысь, на второй — еще щуплее, чем когда-то, Сафрон, на третьей расселась, как луковица на грядке, упитанная Сафрониха. Только Марта не провожала их. Говорили в селе, что до сих пор держит сердце на старого и молодого Варчуков за слезы, пролитые на своей свадьбе.
И снова в ежедневной работе потянулись в далекие края, не возвращаясь назад, пропахшие потом и ржаным хлебом дни. Жнецы составляли лето в полукопны, молотильщики клали осень под цепи, прядильщицы выпрядали зиму и сеяльщики выстилали весну зелеными шелками. Несколько раз аисты улетали и возвращались на старое гнездо Варивоновой хаты; Григорий из подростка стал парнем, а Дмитрий до сих пор не находил себе пары. И не искал даже. Редко выходил на гулянки, был невеселый, неохочий до разговоров, однако одевался хорошо, не жалея денег.
— Дмитрий себе цены никак не сложит, — говорили о нем девчата. — Царевну или княжну подыскивает…
«Беззащитна и несчастлива моя пора. Примяли, видно, парня в потасовке тогда, искалечили», — выпрямилась, опершись на тяпку.
Колесом катилось солнце в дубраву; на улице зашаталась высокая телега со снопами, возле нее важно шел Дмитрий. И мать, купаясь в волнах укропа, осторожно пошла узенькой тропинкой во двор.
XV
Улица широкая. Над плетнем поднялись вишни, сливы-кувшинчики, под плетнем жмется дурман, с лапчатого, в белых прожилках листья горбятся колючие зеленые головки с рассеченными накрест губами. И дух от него тяжелый, кладбищенский.