Большая судьба
Шрифт:
И час, и два мог распекать питомца Остермайер, вытягивая из него все жилы. Воспитателя боялись не только кадеты, но даже и давно окончившие корпус горные офицеры. В классах ходил о том анекдот. Рассказывали, что в один прекрасный вечер за тысячи верст от Санкт-Петербурга, в Барнауле на Алтае, сошлись несколько товарищей горных офицеров, чтобы за ломберным столом перекинуться в картишки. Несколько часов в ночной тишине шла неторопливая карточная игра. Каждый глубокомысленно обдумывал возможные ходы. Вдруг в комнату ворвался один шутник, товарищ по корпусу, и с порога в ужасе оповестил: "Остермайер идет!". Все мгновенно спрятали карты, повскакали с мест и с напряженным вниманием уставились на дверь, ожидая придирчивого наставника, забыв, что он находится
Захар лукаво подмигнул Аносову и более решительно повторил:
– Господа, иде-ет!..
Безотчетный страх охватил кадет, и они разбежались. В комнате остались только Аносов да Захар.
Служитель улыбнулся кадету.
– Молодец, Павел Петрович!
– похвалил он его.
– Справедливо поступили. Не смей трогать нашего батюшку Михайлу Васильевича! Не дано господам Гразгорам порочить русский народ!
– И, притопывая башмаками, старик, добродушно ворча, пошел к лестнице.
Аносов нагнал его, схватил за руку:
– Спасибо, Захар, от всей души спасибо тебе!
Отставной гвардеец удивленно уставился в Аносова:
– Помилуй, это за что же спасибо?
– За Ломоносова. За то, что любишь его!
– восторженно сказал юноша.
По морщинистому, чисто выбритому лицу служителя прошла светлая улыбка. Дрогнувшим потеплевшим голосом он проговорил, глядя на молодого кадета:
– Батюшка-сударь, голубчик ты мой Павел Петрович, а кто же из русского народа не любит Михайлу Васильевича? Правда, его иноземцы затирали, старались ущемить, но простому народу, как никому, всё это видно!
– Старик лукаво прищурил глаза и зашептал ласково: - Ах, Павел Петрович, милый ты мой, он-то, наш простой народ, всё знает, всё видит, его не проведешь. Хоть и имечко перелицуй, хоть и в веру другую перекинься, а уж замашки да ухватки никакой крещеной водой не смоешь и никаким пачпортом не укроешь... Наш человек сердечно любит всё свое, родное, и делает подвиги не ради славы, не для злата, а для всей своей земли. То разумей: чем больше его мучают, тем милее он народу. Видит простой человек, что ради него мается бедолага. Да разве когда забудет русский народ Ломоносова! Умный человек даже из другого народа преклонится перед Михайлой Васильевичем, потому он для всего света старался... Вот оно что! А народ никогда в своем чувстве не обманется. Расскажу тебе одно...
Старик и кадет спускались по широким ступенькам лестницы. Захар повел по сторонам глазами и предложил:
– Зайдем в мою каморку, скажу тебе про одно заветное...
Они спустились в комнатку служителя. Она помещалась под каменной лестницей, - маленькая, плоская, прижатая грузным сводом. Небольшое окно на уровне вымощенной серыми плитами панели глядело в темные невские воды.
Глубокая тишина охватила Аносова. Звуки в это подземелье доходили глухо, отдаленно. Он много раз бывал у Захара, и его всегда трогала чистота и опрятность его более чем скромного жилья. На стене висел палаш с начищенной медной рукояткой, на плетеном ветхом кресле - мундир с медалями. Старик перехватил вопросительный взгляд гостя и пояснил:
– Вот скоро господа на торжество съезжаться начнут, в парадном мундире встречать буду!
– Он прошел вперед и уселся у окна.
– Садись, сударь!
– указал он глазами на стул.
– И я посижу; стар стал, ноги гудят; видать, вовсе отслужился, да вот нет сил уйти от ребят. Привык к вам, ой, как привык, сударь!
Аносов уселся напротив старика, тот смущенно признался:
– А я ведь у порога стоял и всё от слова до слова слышал. На душе радость забушевала: ловко вы с Илюшей фон барона отбрили... Ух, брат, много их на русской шее сидит!..
От похвалы Захара лицо Павла вспыхнуло. Чтобы перевести разговор на другое, он напомнил:
– Ты что-то интересное хотел рассказать, Захар.
– Что ж, это можно, только - по тайности. По душе ты мне пришелся, сударь. Преклонилось мое старое сердце к тебе, потому что чует оно: добр ты к простому
– Старик встал, неторопливо подошел к двери, прислушался.
– Ты это о ком, Захар?
– удивляясь осторожности старика, спросил Аносов.
– Известно, о ком, - прошептал тот: - о нем, о батюшке Емельяне Ивановиче.
– О Пугачеве! Да ведь он и в наших краях прошел грозой. Дворяне сказывают: великий душегуб был!
Захар нахмурился.
– Ты не очень, сынок, бранись!
– сурово перебил он.
– Да это всему свету известно!
– с жаром вымолвил Аносов.
– Простой народ другое говорит!
– твердо сказал старик.
– Это верно: для господ он душегуб и разбойник, а для нас - защита и надёжа!
Горный кадет столько наслышался о жестокостях Пугачева, что удивился ласковому тону старика. Прошло больше четверти века, а в светских гостиных всё еще боязливым шёпотом говорили о "злодее, потрясавшем трон монархии". Между тем Захар таинственно продолжал:
– Для бар он душегуб, потому что помсту за крепостной народ вел и простому люду волю и правду нес. Мне самому довелось видеть Емельяна Ивановича в тяжелый смертный час и услышать его честное слово к народу...
Юноша притих, жадно ждал продолжения рассказа, но старик на минуту смолк; подумав, решительно махнул рукой:
– Ладно, так и быть, расскажу. Давненько это случилось, а вот на душе такое, будто вчера довелось видеть и слышать его. Известно вам, я в гвардии ее величества служил и по случаю событий в Москве был. И в этот самый день, когда на Болоте его терзали, наша рота караул у Лобного места держала. Затемно нас привели на Болото, выстроили, и стою я ни жив ни мертв, а на сердце поднялась великая смута. Посреди нашего каре - высокий помост, позади - народу видимо-невидимо. Слышно, как шумит, ропщет люд. Вот только солнышко поднялось из-за Москвы-реки, заиграли-залучились золотые маковки кремлевских церквей, и в эту пору пуще загомонил народ, заволновался, будто под ветерком деревья прошумели. Скосил я очи и вижу: среди народа двигаются сани с помостом, на них скамья, а на скамье сам батюшка Емельян Иванович сидит. Глаза так и жгут, а в руках две свечи ярого воска. Ветерок колышет пламя свечей, воск на глазах плавится и стекает ему на руки, а он, батюшка, с жалостью смотрит на простых людей и всем кланяется. Глянул я вначале на него, потом на эшафот, а там столб с воздетым колесом, на солнышке блестит острая железная спица. "Мученик ты наш, мученик! За народ страдать будешь!" - и злость, и жалость меня тут взяли, зашлось от обиды мое сердце. Кажись, взмахнул бы штыком да и пошел на бар. Сытые, выхоленные, нарядные, тут же расхаживают они и улыбаются. И вот схватили его, батюшку, под руки и поволокли на эшафот...
– Ты всё это сам видел?
– с бьющимся сердцем спросил Аносов, и ему вдруг стало бесконечно жаль Пугачева.
– Как тебя сейчас!
– старик вздохнул и сокрушенно пожаловался: Солдат присягой связан, поставили - стой, скажут: стреляй, - стрелять будешь! Ну, а что у меня на душе было, не спрашивай... Скинул Емельян Иванович шапку, вздохнул полной грудью, взглянул на небеса, на Кремль и сказал народу: "Не боярам в Кремле сидеть! Меня казнят, а народ не казнишь; правду он сюда принесет. Берегите ее, братцы!".