Больше, чем что-либо на свете
Шрифт:
«Матушка, так не честно! Я же уже победила!» – Синеглазка стучала хвостом о землю, сучила лапами и трепыхалась. Но прижимали её крепко.
«Не теряй бдительности, детка. Хорошо смеётся тот, кто смеётся последним». – И победительница лизнула проигравшую в уголок пасти.
Дальше была уже не борьба, а тёплая истома единения душ. Они лежали рядом, тёрлись мордами, и сапфировые глаза сузились в ласковые, полные довольства и нежности щёлочки.
«Какая же ты у меня красавица, Рамут. Даже когда ты волк, ты всё равно самая красивая на свете девочка.
Стальные глаза не умели быть нежными. Зверь-убийца был холоден, свиреп и страшен своим обликом, его пересечённая шрамом горбоносая морда отталкивала и пугала: плоский, приплюснутый лоб, леденящий душу взгляд из-под низко нависающих бровей, а челюсти – смертоносное, жуткое в своём совершенстве орудие для убийства. Синеглазая волчица немного смутилась и пригнулась, положив голову между лап.
«Не бойся меня, детка. Этот зверь не причинит тебе зла. А если посмеет обидеть тебя, сам себе вынесет смертный приговор».
«Я не боюсь, матушка. Я люблю тебя... И это больше, чем что-либо на свете».
«Ты – моя, Рамут. И я – твоя».
Все самые жаркие, самые страстные ночи любви, проведённые ею в объятиях женщин, Северга была готова швырнуть в обмен на эту ночь – без колебаний и сомнений, радостно и легко. Она стоила того – и даже больше. Этот бег, эта пляска по хмари над звёздной бездной озера и эти три слова, отпущенные из сердца на свободу – всё это стоило целой жизни, брошенной на плаху, под меч палача, или отданной в кровавом месиве боя. Умирать можно было хоть завтра: счастье свершилось, и счастливее, чем сейчас, Северга уже стать не могла.
Держали её, заставляя цепляться за жизнь, лишь объятия Рамут: «Нет, матушка, нет! Только не умирай...»
Вернулись они домой уже под утро. Одежда лежала там, где они её оставили. Взяв лицо дочери в свои ладони и касаясь её лба губами, Северга прошептала со смешком:
– Давно я не совершала таких безумств... На сон времени уже нет, но я не жалею.
Темань, распаренная в бане и промятая руками Северги, благополучно проспала всю ночь, даже не заметив отсутствия супруги; когда навья тихонько забралась под одеяло, она только сонно застонала. Спать оставалось каких-нибудь полчаса – час, но Северга не чувствовала ни гнетущей тяжести век, ни усталой дрожи в теле. Глаза оставались свежими и ясными, а душа и разум – бодрыми.
Видно, задремать ей всё-таки удалось: душа поплавком выскочила из сонной дымки на поверхность яви. В дверь кто-то настойчиво и всполошённо стучал.
– Матушка! Матушка, проснись... Тётя Бенеда очень сердится...
Северга вскочила, будто и не спала ни мгновения, и принялась быстро, по-военному, одеваться. Пробудившаяся Темань зевала, потягивалась и сонно спрашивала:
– Кто там? Что случилось? Что такое?..
Через мгновение Северга была уже за дверью. К ней прильнула испуганная, смертельно бледная Рамут.
– Матушка... Тётя Беня на тебя очень сердится! Я... Она узнала, что ты меня ударила. Я бросила рубашку в корзину с бельём для стирки, а там оказались пятна крови
– Это неважно. – Северга успокоительно гладила дочь по плечам, чувствуя её мелкую дрожь. – Не волнуйся, детка. Всё будет хорошо. Иди к себе.
Сами царапины уже зажили со свойственной для навиев быстротой, на щеке Рамут остались только едва заметные розовые полоски новой кожи, но и они были достаточной уликой. Северга, внутренне собранная до каменной твёрдости, спокойно вышла к колодцу, чтобы умыться свежей холодной водой. Звёздные россыпи растаяли на светлеющем рассветном небе, и ветерок бодрящим дуновением обнимал мокрое лицо навьи.
– Вот ты где, дорогуша...
Бенеда стояла в нескольких шагах, грозно насупленная, и засучивала рукава рубашки. За поясом у неё чернел свёрнутый кнут.
– Я сама никогда не поднимала руку на Рамут и тебе не позволю, хоть ты и мать, – прорычала костоправка. – Этого не было, нет и никогда не будет в моём доме!
Северга, не дрогнув лицом, скинула форменный кафтан, опустилась на колени и закатала рубашку на спине.
– Секи меня, тёть Беня, – сказала она спокойно и покорно. – Кнут – это самое меньшее, что я заслуживаю за это.
– И высеку, – процедила сквозь оскаленные клыки знахарка.
Кнут свистнул в воздухе и жарко вытянул навью по спине наискосок. Северга не крикнула, только сцепила зубы.
– Тётушка! Что ты делаешь?! Не надо! – вспорол утреннюю тишину отчаянный голос Рамут.
– А ты не лезь! – рявкнула на неё Бенеда.
– Матушка... Матушка!
Упав на колени перед Севергой, Рамут рыдала и гладила дрожащими пальцами её лицо. Жгучие удары хлёстко свистели, и от каждого дочь вздрагивала всем телом. Северга могла только улыбаться ей страшным, кривым оскалом, впитывая это истерзанное сострадание; не столь болезненна была сама пляска кнута по спине, сколь рвали ей сердце слёзы и боль Рамут.
– Ничего, детка, ничего... Я получаю по заслугам, – проскрежетала зубами навья. – Так надо, родная.
Взмах – свист – удар – алая полоса на коже... Но боль уже не чувствовалась: спина была словно замороженная. Северга терпела без крика, принимая наказание, а вместо неё вскрикивала и содрогалась Рамут, не переставая рыдать – словно это её били. Сердце навьи облилось жарким, отчаянно-нежным осознанием: «Девочка ведь чувствует всё! Бенеда сечёт и её вместе со мной!»
Нового удара не последовало: рука Северги, развернувшейся к Бенеде лицом, перехватила кнут и намотала на кулак. Сцепив зубы, навья поднялась на ноги, и расправившаяся рубашка прилипла к окровавленной, иссечённой крест-накрест спине.