Большевики
Шрифт:
— Господа, мы прослежены. Через два дня будут здесь красные войска. Нужно действовать немедленно, пока на нашей стороне сила. Минута благоприятная. Сегодня, сейчас же — сбор. Арестовывать всех причастных к коммунизму, но самочинно никого не расстреливать.
— Хи-хи-хи, — пьяно засмеялся кто-то.
Полковник продолжал: — арестованных отправлять сюда, оцепить санаторию. Совет. Партком. Чтобы ни один сочувствующий советской власти не был на свободе. Каждая минута дорога. Действуйте энергично. Господа командиры, штаб здесь. Командир отряда — выставить заставы на все дороги. Господа, в решающую
— У-р-р-р-а-а-а-а! Заревел десяток голосов. Затем крикливый голос санаторского доктора прорезал тишину.
— Господа, выпьем за счастье великого многострадального русского крестьянства — который не…! — Но ему не дал закончить полковник. Он крикнул: — Довольно тостов! Время действовать. Командиры по своим местам, шагом марш!
Раздался стук и грохот отодвигаемой мебели, звон шпор и хлопанье дверей. Потом в доме наступила тишина. Только по временам тишину нарушали телефонные звонки и стоны очнувшегося Ветрова.
А через час нас усадили в закрытую карету и повезли.
Здесь обрывается рукопись Михеева, но по его рассказам и, отчасти, по сведениям, полученным от других, я решил закончить эту повесть о действительно бывшем с покойным другом моим Михеевым и другими товарищами из Н-ой организации.
Глава третья
Забрезжили предрассветные отблески. Михеев вскочил с койки. В полумраке, осторожно шагая, подошел к окну. Снаружи перед окном, закрывая собою все, шла черная стена. В окно с обеих сторон была вделана железная массивная решетка. Михеев обошел осторожно вокруг комнаты. На ощупь, что его очень поразило стены и пол были обиты мягкой материей. «Похоже на ватное одеяло», подумал Михеев. Сел на койку. Койка тоже была обита толстой мягкой материей и наглухо прикреплена к полу. Другой мебели в комнате не было. Михеев подошел к дверям. Массивная дверь была, как и стены, обита мягкой материей. На высоте повыше груди в двери Михеев нащупал железный глазок. Сомнений не могло быть. Его посадили в камеру для буйно-помешанных.
— Как глупо! Вот ведь, как глупо! — вырвалось у него шопотом восклицание. — И как был прав Федор. Вмешался в незнакомое дело и не только что не принес пользы, но навредил. Кроме того, что меня и Ветрова расстреляют, погибнут сотни. А если бы я послушался Федора, то — кто же его знает — может быть, через пару дней здесь был бы целый полк красноармейцев и тогда бы ничего не произошло. Дураки. Ах, дураки были мы!
Кругом — тихо. Михеев ощущал глухой стук своего сердца. Тук-тук-тук. И ему стало жаль себя. Не смерть страшна. А обидна бессмысленность жертвы. Погибнуть хорошо в бою, в борьбе… Но тут… Расстреляют, повесят или будут пытать.
Всплыла картина казненных в Михайловском. Раздробленные головы, изрезанные груди в куски…
Мелькнула мысль о том, что лучше было бы ему уехать тогда с Петей в город. Михеев в потемках почувствовал стыд, кровь бросилась ему в лицо. «Вот этого еще не доставало. Смалодушничал».
Он, позабыв предосторожность, принялся быстро расхаживать по камере. Мягко стучали сапоги о пол.
В окно уже падало
Михеев опять прилег на койку. Горела голова. Где-то по-соседству вдруг забулькали сдавленные воющие крики. Мороз пробежал по коже. «Фу-ты, чорт, что они хотят сделать со мной? Неужто думают мстить? Конечно. Они могли бы убить меня еще вчера».
Михеев лег на спину, крепко зажал ладонями глаза.
Наступили часы полузабытья, воспоминаний. И все время, как молотком, дробила мозг одна мысль. «На муки, на смерть. На муки, на смерть».
Вспомнился завод, на котором работал он с 8-ми лет и отработал ровно 10 годов. Раздувал маленькие меха, таскал кокс. Подметал полы. Чистил инструменты. Собирал стружки, железные опилки, обрезки.
Пылали печи. Ослепительно сияло раскаленное железо, гудели большие и малые меха. Под громкими ударами молотков сыпались фонтаны огненно-красных искр.
А полотно с рисунками его жизни разворачивалось все дальше. На 23 году попал он на работу в Питер. Подружился с Ваняткой-столяром. Ванятка был разбитной парень. По праздникам он носил неизвестно почему студенческую фуражку, курил дорогие папиросы и любил блеснуть «иностранственным» словом. Через него попал Михеев в «конспирацию» — в подпольный кружок. Прошло два года, и превратился Михеев в большевика-пропагандиста. Был арестован 1-го мая во время речи на массовом собрании за городом.
Вот конспирация. Собрание по 5-10 человек. По чердакам, подвалам, при свете свечей, ночников. Горячие споры, речи, долгие ночи напролет. Снег ли падает за окном, месяц ли бросает на дырявый пол свой желтый свет, всё споры и споры. Расходятся. За пазухами политические книжки, газеты, все это нужно раздать заводским ребяткам или расклеить на видных местах.
— Эй, берегись! — кричит сторожевой товарищ. — Крючок! — И бегут все сломя голову, трепетно прижимая к груди пучки бумаги.
Вот пивная. Звон, гам, крики, песни. Туманится воздух от табачного дыма. Вокруг Михеева сидят в тесном кругу четыре рабочих. Пьют пиво и слушают его страстные речи. Кивают изможденными, морщинистыми, в сединах головами.
— Правильно. Верно, товарищ. В самую точку, Нужно объединяться. Да, сила… большая у них, у буржуев. А что правда — то да. Нас много, а их мало.
И пьют рабочие. Гневно говорят. Там, смотришь, и всплакнет кто из них: «Эх ты, жизть-то. Едят тебя мухи с комарами. Тяжко — ох!»
Как много пережито, и как мало сделано!
Загремел в дверях замок. Дверь распахнулась, и в камеру вошел громадного роста детина, на нем был одет белый докторский халат.
Михеев вскочил на ноги.
— Пожалуйте за мной, — сказал детина. Почему-то тупо ухмыльнулся, вытер указательным пальцем нос, обтер палец о фартук и показал им на дверь.
— Пожалуй-ка.
— Куда? — спросил Михеев.
— А там узнаешь. Пожалуйте. — И парень опять ухмыльнулся. — Пойдем.