Большие неприятности
Шрифт:
Покачиваясь с крыла на крыло, машина, правда, самую малость, начала неприятно опускать нос. Бетон приближался, наплывал в лицо. Видны были черные следы стертой при торможении резины, различались отдельные масляные пятна, швы между плитами...
«А если эта холера приложит меня с последнего метра?» — подумал я вдруг. И, когда увидел, как пошел назад рычаг управления двигателями, мне показалось, быстро пошел, перехватил управление, выключил автоматику и ушел на второй круг. Справедливости ради надо признать: я едва сам не приложился с последнего метра: это опасная акробатика — воевать за
Четыре захода я сделал в тот день и... ни одной автоматической посадки.
Меня никто не торопил, не понукал. Давали время освоиться, привыкнуть, преодолеть себя.
На другой день, не стану объяснять как, я приземлился с первого захода на автомате. Зарулил на стоянку. Выключил двигатели и пошел к начлету. Отказываться.
Настроение было, как бы сказать... моросящий дождь с туманом.
А в просторной, светлой комнате начлета, бывшего планериста и рекордсмена, с потолком, расписанным кучевыми облаками и парящими планерами изумительной красоты, я обнаружил... Лебедева.
— Вы же в отпуске? — позабыв поздороваться, сказал я.
— Задержался на день: хотел посмотреть, как у тебя получится.
— Я пришел отказываться.
— А почему?
— Я не Гастелло.
Лебедев проворно поднялся со своего места, обошел начлетский стол, взял меня под руку и повел к двери. Уже около ангара он сказал:
— Как хорошо, что там никого не оказалось. Посторонним не следовало бы это слышать. Пошли на машину и слетаем вместе. Надо... перешагнуть, непременно надо. И никаких возражений.
Мы сделали тогда три посадки. На автомате, разумеется. Ничего более отвратительного я не испытывал.
Мы с Лебедевым перешли на «ты».
Его фотография — на моем столе. Обыкновенная, без черной рамки. Он смеется и говорит мне иногда весьма откровенные и отнюдь не комплиментарные вещи.
До чего же крепко вцепились в память — я и сейчас их витку — эти корявые строчки: «График — изображение линиями свойств действий, явлений во всех случаях, когда таковые могут быть определены числами».
Со школы каждое слово помню. Все-все буквы, кажется, витку. И это подтверждает: что такое график — я знал давно и твердо, но... знать — одно, а представлять, чувствовать — совсем другое.
Мне тысячу раз толковали: вот смотри, на вертикальной оси обозначаем температуру в градусах, а на горизонтальной — годы. Берем соответствующий год, поднимаемся по ординате до средней температуры и ставим точку. Ясно? Теперь следующий год, и еще... пока не образуется система точек. Остается последовательно соединить все эти точки, и получится график, наглядно рисующий состояние климата, его изменения и тенденции в определенной точке земного шара за известный отрезок времени.
Я смотрел на кривую, вычерченную внутри прямого угла, и вроде бы понимал: сначала было холоднее, потом в течение пяти лет погода держалась более теплая... и снова средняя температура снизилась. Это я понимал, но никаких ощущений не испытывал. Я мог разобраться в графике, но не более того...
Наверное, мне не хватало воображения, или я не чувствовал большой необходимости проникать в глубинную суть бессловесных кривых. По математике и физике у меня бывали обычно четверки, чего еще?
Вот Аркаша Коркия был математик! Он таскал за собой «Занимательную алгебру» Перельмана и, как беллетристику, с увлечением читал «Сборник задач по математике». Уже в ранние школьные годы Аркаша пытался самостоятельно проникнуть в дебри дифференциальных уравнений...
— Скажи, ну чего там интересного, — допытывался я, — в этих закорючках? — (Я еще и не слыхивал про интеграл.)
И Коркия, волнуясь, начиная немного косить, пытался объяснить:
— Математика! Это всегда точность!.. Вот географию учишь: одно Сомали — французское, другое — итальянское... лотом переделят... Или: Конго — бельгийское... там колония, тут протекторат... А в математике никакой путаницы: или решил, или не решил...
Мне интересно было наблюдать за Коркией, когда он, воодушевляясь, начинал размахивать руками и с неподдельным восторгом говорил, говорил и говорил о своей любимой математике. Увы, разделить его восторг я не умел. И был убежден — никогда не сумею.
Впрочем, меня это не слишком печалило: каждому свое! Вот и графики не моя стихия.
Где-то я подхватил латинскую мудрость: что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку — и толковал ее на свой лад: одному дано, а другому — фигушки... И тут ничего не попишешь!
Как бы я удивился, скажи мне тогда кто-нибудь:
— Придет время, Колька, и ты поймешь силу графиков, оценишь их образность и абсолютную убедительность!
Собственно, можно было б сказать и больше: придет время, ты станешь жить ради графиков и будешь рисковать головой ради единой неясной точки... и ощущать себя счастливым, когда сомнительная точка прояснится, и глубоко несчастным, когда другая, надежная, точка вдруг подведет тебя...
Испытания были закончены. Машина получила вполне приличную оценку. Правда, и список доработок, приложенный к акту, оказался довольно пространным. Но это обычно.
Теперь мне предстояло перегнать самолет из центра на восточную базу. Расстояние для истребителя надо было покрыть значительное, без подвесных баков не обойтись.