Большие неприятности
Шрифт:
В школе у нас проводился день Испании. Каждый класс придумывал, какой вклад он может внести в победу республиканцев, и принимал обязательства.
Мы решили собрать от рубля до трех с каждого — учитывались разные материальные возможности ребят — и накупить на сложенные в общую кучу рубли погремушек, сосок, мячиков, словом, всего-всего для самых маленьких испанчиков.
Своих домашних малышей, собственных сестренок и братишек, мы не очень жаловали, а тех, обожженных несправедливой войной, пожалели.
Говорят:
Ко дню Испании наличность моя составляла рубль двадцать копеек; все вроде нормально — во всяком случае, внести свою долю, свой рубль, я мог. Но... только один!
А если Фортунатов или Наташка приволокут по трешнику? Если Сашка Бесюгин, с него станет, грохнет на стол десятку?
Словом, дело ясное, — оказаться последним, на самом нижнем пределе взноса... ну, знаете, на это Колька Абаза был не согласен! Никаких преступных замыслов, вроде ограбления табачного киоска или нападения на ночного прохожего, у меня не было. Собирался попросить денег у матери, и был уверен — мама не откажет, не пожалеет. Но родители ушли в гости, а когда вернулись, я крепко спал и не услышал...
Можно было по дороге в школу обратить в некоторый капитал пустую посуду, но и тут не повезло: закуток между дверьми оказался пуст, ни бутылочки, только пыльная мышеловка.
Подошло время выходить из дому, а родители еще спали. И тогда я принял решение пошарить в карманах отцовского плаща, что висел на нескладной трехногой вешалке в коридоре. Пошарил и наскреб девяносто шесть копеек. Как-никак, а до двух рублей дотянул.
Могу принести любую клятву: утаивать я ничего не собирался. Да и скрывать было нечего: не на папиросы я те копейки выудил.
Но я ничего не успел объяснить.
Стоило возвратиться из школы и перешагнуть порог отчего дома, как я услышал:
— По карманам лазишь? «Ручным» трудом занимаешься? Этого не хватало — воровства в доме! — Отец был вне себя и не мог затормозить.
Надо сказать, отец в молодости находился в услужении, прошел строгую выучку и навсегда усвоил — нет греха большего, чем воровство. Мелкая, крупная ли кража, вовсе не кража, а так — необдуманное присвоение чужой собственности — для него таких градаций не существовало: взято без спроса — украдено. И точка.
— Лазал в карман?
— Девяносто шесть копеек взял для... — Но тут отец влепил мне такую затрещину, что я едва удержался на ногах.
— Карманник, мерзавец, — задохнулся презрением
С тех пор я постоянно думаю о справедливости и о правде. Задаю себе задачи и пытаюсь решить. Вот, к примеру.
Ты — врач. К тебе обратился не очень близкий, но и не вполне посторонний человек. Он потому и приплел, что верит: ему ты непременно скажешь правду! Ты проводишь обследование, консультируешься с лучшими специалистами и приходишь к самому плачевному заключению. Увы, так бывает и даже нередко. Говорить ли правду больному?
Что будет высшей справедливостью — истина, полуправда или откровенная ложь?
Меня воспитывали на прописных истинах: врать плохо, скрывать правду безнравственно. Но всегда ли это бывает так? И только ли так?
Когда-то в школе приводился такой «жизненный примерчик»: Ваня разбил окно, учительница спрашивает: «Дети, кто это сделал?» И хорошие, честные дети должны все, как один, показать пальчиками на Ваню...
Надеюсь, теперь таких примеров не приводят. Верю, жизнь научила людей — лучше пусть окажутся перебитыми все стекла, лишь бы из ребят не вырастали ябедники и предатели...
Но самая трудная правда — правда о себе.
Ты совершил ошибку. Как не хочется говорить: я не прав! И мало найдется на свете людей, которые бы не пытались выкручиваться, уходить хитрым маневром из-под удара, лишь бы не произносить: виноват, ошибся.
И я выкручивался и врал, кончалось по-разному: иногда — благополучно, иногда — оказывался на гауптвахте, а то и хуже.
Вылетать в этот день мне не следовало: с утра разламывалась голова и подташнивало. Знал: начинается приступ малярии. Но я ничего не сказал врачу: обойдется... И еще пришло в голову: как бы ребята не подумали, что Абаза отлынивает от боевого дежурства. Тем более полоса на фронте, установилась сравнительно тихая и дежурства чаще всего сводились к двухчасовому сидению в кабине. Подремлешь или почитаешь, кому что больше нравилось...
Однако на этот раз нас подняли на перехват. И перехват состоялся.
Я делал что положено, только получалось все как-то замедленно, с торможением. Жора — мой ведомый — держался молодцом. (Я возвращаюсь сейчас к тому времени, когда Катония был жив. В этих воспоминаниях важна не хронология — важно понять жизнь.) Чужого разведчика мы хоть не сбили, но от железнодорожного узла и причала, где накапливалась техника, отогнали.
Потом Жора отстал. "Я запросил, где он, и услышал:
— Двигатель перегрелся, обороты уменьшил... тебя вижу...
Раньше, чем я успел принять решение, увидел — справа над кабиной прошла трасса. Едва повернув голову, в черепушке все гудело и будто наливалось водой, понял: меня перехватил «сто девятый»... Подумал лениво: «Кранты». И тут с правой плоскости полетели черные ошметки. В зеркале заднего обзора увидел: «сто девятый» приближается. «Все», — решил я.
Но жить все-таки хотелось. С отчаяния убрал газ, сунул до упора ногу, надеясь скольжением обмануть противника. Он вот... рядом и должен был переиграть меня...