Большие снега
Шрифт:
Нина Королева. Из послесловия к книге четырех «Эхо в квадрате»
…География творческой и реальной жизни Геннадия Прашкевича – Сибирь и Дальний Восток: Новосибирск, Томск, Южно-Сахалинск, Курильские острова; Средняя Азия, Центральная Европа, заморские края, снова Новосибирск. Он романтик, борец со злом и прежде всего – поэт. Средствами поэтического слова он выражает свою неповторимость и свою сроднённость с современниками и единомышленниками. Не случайно именно его манифестом открывается книга четырех поэтов «Эхо в квадрате», вернее, ее первая часть: «Я лучше скажу вполголоса, о чем другие кричат».
Так же, вполголоса, поэт подводит итог прожитому и написанному: «Теперь я знаю, мне хватило силы, никто не скажет как не о бойце. Бессилие, что так вчера бесило, оставило лишь тени на лице. И задыхаясь, зная, так бывает, я повторяю давнюю строфу: «От радостных вестей не умирают, а горестные я переживу».
Это высокая поэзия.
Это заслуживающая уважения жизненная позиция.
В юности большая часть стихотворений Геннадия Прашкевича была посвящена выбору своего места в поэзии. «Можно писать по-разному: длинно и лаконично, просто о чём-то прекрасном, сложно о чём-то обычном», терпеливо осознавал он, как бы примеряя на себя чужие поэтические одежды – Багрицкого и Гумилёва, Маяковского и Ахматовой, но при этом мучительно вопрошал: «Можно, как по линеечке, черту подвести под грехами. Но как написать о девочке, плачущей над стихами?» Лучшие стихотворения того времени – о поэзии и о поэтическом слове: «Славлю тебя, о вещность…», «Слово», «То ль мираж, то ли впрямь олень…», «Бессонница», «Возвращение». Он говорил в них, что предпочитает небу «жёлчную твердь земли», что поэтическое Слово должно быть мужественным, потому что это древний Охотник с Копьём «на века его сделал для Войны и Добра вместе с первою Евой – из мужского ребра». Поэт уверенно заявлял, что он не лжёт в поэзии и что он любит «мятущихся, но верных». Эти поэтические заявки были самоуверенными и гордыми, самому поэту тогда собственные стихи казались написанными звёздными словами.
Оставалось немногое: оправдать творчеством эти заявки.
Мир, который с 60-х годов прошлого века вошёл в поэзию Геннадия Прашкевича, – многолик и прекрасен. Разумеется, в его стихах, как в стихах его коллег по литературному кругу Академгородка, это, прежде всего, зимняя Сибирь: «Ах, как дует из ущелий, ах, как дует и метёт, голубые лапы елей превращая в хвойный лёд…» И далее: «…облака как балерины, как танцовщицы Дега». Изящный и точный образ. Рядом с ним уже не удивляет появление кавалера Глюка и Гагенбека, завоевателя Кира, нити Ариадны и египетских пирамид. Точный глаз поэта – не в описании картин и явлений природы, а в создании «живой картины», не важно – современной или исторической, реальной или вычитанной из книг. «Египетский суфлёр не подсказал ни строчки…» – начинает поэт обстоятельный рассказ, и переводит его в стремительный показ развёртывающейся перед нашими глазами картины: «…и толпы враз орут, увидев, меж цветами танцовщицы идут, играя животами».
Снежная сибирская зима у Геннадия Прашкевича описана не раз, – и эти описания призваны сообщить нам нечто важное о мире и о себе: «Мерзлая ветвь не хрустнет, нежная тишина. Замерла в снежной грусти найденная страна. Замерли даже тени, резкие, как ножи. Зимнее вдохновение, белые миражи». Нечто очень важное передано здесь музыкой слова, гибкой строкой, этим неожиданным эпитетом: найденная страна. И сочетанием-противопоставлением певучих строк с длинными словами и двумя ударениями в строке – нежная тишина… найденная страна… зимнее вдохновение… белые миражи… – и резких строк из трёх коротких слов и трёх ударений: «Замерли даже тени, резкие, как ножи». Передать прозой мысль этого стихотворения невозможно.
Ещё одна сибирская зима – это лес… известковое безлюдье… ледниковые мосты… И среди безлюдья активный герой, – геолог, охотник, просто бродяга, не в этом дело, важно, что герой молод и активен: «Только стелется морозный след мой – вечное кольцо, да стеклянные занозы раздирают мне лицо».
И ещё одна зима… «Снег валил опять, опять белыми бумажками. Нам пришлось тропинки мять валенками тяжкими…» Песня детства – отсюда и валенки тяжкие. Точно и кратко.
Обычно природа – зимняя, осенняя, летняя, – нужна поэту как фон для рассказа о событии, о некой социально очерченной группе людей. В стихотворении «Самое начало» из цикла «Провинция» снег у Геннадия Прашкевича не случайно определён как «сухой, морозный, тугой, как женское бедро», потому что дальше пойдёт рассказ о деревенских бабах и о юном поэте, в сердце которого просыпается первое желание. В стихотворении «О, эта деревня стоила всех чудес…» тоже речь идёт о жизни замкнутого мирка сибирской глубинки: «Сколько имён, о которых не ведал свет, сколько снегов, вылетающих, как из пушек!» Последнее сравнение – из другой жизни, – города, киносъемки с её искусственным снегом, вылетающим из особого приспособления – пушки. Город реален, а сибирский мир – незабываем и желанен: «Годы идут, но там лампа горит, маня, ищет меня, зовёт, теплится из потёмок. Может быть, до сих пор женщина ждёт меня, но броду нет на реке, а лёд над теченьем тонок». Стихотворение настолько целомудренно, что можно только гадать, кто это женщина – мать, юношеская мечта, возлюбленная?
Так умеет писать поэт Геннадий Прашкевич. Мастерство его проявляется в умении создавать портреты людей – современников и исторических героев – не тождественных автору. Это Назым Хикмет, это Катулл, Ли Тай-бо. Это портреты городов, с которыми связаны более или менее продолжительные эпизоды и периоды жизни поэта – Ленинград, Томск, Бухара, Самарканд, Ирбит, Несебыр. Часто они даны какой-то одной чертой, одной деталью, иногда воспоминанием, почему-то дорогим автору. Например, в стихотворении про Назыма Хикмета это всего лишь тоненькая книжка стихов, найденная на чердаке деревенской избы, даже не просто книжка, а «недокуренная кем-то», в которой поэт увидел поразившие его строки: «Я болен. Я тебя ревную. Прости меня».
Умение использовать чужую строку, то, что мы теперь называем принципом центонности – приводит в целом ряде стихотворений Геннадия Прашкевича к блестящим результатам. Это строка Скотта Фицджеральда «Ночь нежна», ставшая рефреном в восьмистрочных строфах; строка Байрона «Прощай. И если навсегда, то навсегда прощай» – тоже рефрен, но уже в двеннадцатистрочных строфах… В «портретах» городов центральной деталью часто оказываются изображения храмов. О Самарканде: «Реставрированные мечети. Свежая глазурь на пыльных стенах – заплаты на вечности…» О Несебыре: «И храмы – старые крестьянки – богини праздников и будней». И в другом стихотворении о Несебыре: «А на рыжей черепице виноградная заря перекрашивает шпицы и кирпич монастыря». Ленинград вообще показался поэту каким-то единым храмом, «квинтэссенцией веков», «сном немых кариатид», и здесь ему даже понадобилась помощь великого петербуржца Осипа Мандельштама… В Лейпциге главной оказалась церковь Святого Фомы, но уже не как памятник вечности, а как старинный органный зал, где кантор, сам Бах, играет поэту «Бранденбургские концерты»: «Храни же нас, кантор из церкви Святого Фомы, и длись этот холод, так странно бегущий по коже».