Большое сердце
Шрифт:
А ведь страхкасс-то не было тогда!
Я это село еще запомнила из-за воды.
Река зацвела у них. Она да того мелка — курица перебредет. Воду берут из колодцев. Жесткая, с известью, колодечная-то вода. Холсты белить — лучше и не надо. А стирать — не приведи господи!
Мы с Катей да с другими бабами постирушки устраивали на каждой стоянке, — все кого-нибудь и обмоешь.
В одном селе хорошая церковь была. Большущая. Ограда с мраморными столбами и железными решетками. Вокруг церкви мраморные памятники на могилах выглядывают из зелени. Я на один памятник наглядеться не могла: белый ангел стоит на
Жители в этом селе на каменных работах трудились. В полуверсте в шахтах горновой камень для доменных печей добывали. Вблизи в горах ломали камень для карнизов да для мощения улиц. За горой всякие пески рыли, а из-под песков — черный камень — наждак да руду.
Вблизи села стояли крупчатые мельницы да мешочная фабрика. И туда народ шел на заработки.
Потом ехали мы по сплошному лесу. Таких лесов в наших местах нет. У нас леса веселые, березовые, а здесь сосна да пихта. Ехать было хорошо. Скажешь слово — отдается. Воздух очень приятный: ни пыли, ни жары. Грибами пахнет. То ключик увидишь, то услышишь — речка булькает. Тут и там лежит бурелом, — вот этакие лесины, — мохом обрастает. Которое дерево как мост через речку легло — красота!
Мне сказывали, что в самой глубине леса стоит прииск Самоцвет, копи, где драгоценные камни копают: камешки с горошинку стоят столько-то сот.
Когда уж и не помню, проезжали мы по угольным копям.
Черным там черно. Люди и те черным харкают. Муку-то они какую принимали! Лежит на боку в черной грязи и рубит каелкой породу. Пыль глаза ест. Там, под землей, даже спичкой чиркнуть нельзя. Погасла лампочка — ползи ощупью. А попробуй зажги спичку — огонь как рванет, как вышибет деревянные подпорки! Сначала воздух загорит, угольная пыль, потом уголь — и изжаришься!
«Вот, — думаю, — мученик народ! Нет, у нас в деревне легче. Летом, правда, работаем от зари до зари, но зато на вольном воздухе».
VIII
Шли мы, шли, плутали мы, плутали по лесам да по дорогам. Сегодня нас в одно место пошлют, завтра — в другое. Привыкли слышать, как пули повизгивают. Выдержали бой. Белые нас потрепали немного. В августе мы вышли к Режевскому заводу. Потом наш полк послали в наступление к Ирбиту, потом к Алапаихе, а оттуда к Тагилу.
За это время я насмотрелась всячины — голова кругом шла.
Еще в Железенске перетасовали нас, рабочих влили. Тут я рабочих поближе узнала.
Я вот все рассказываю про наш отряд, про крестьянский, — подумать можно, что мы-то Колчака и разбили. На деле было не так. Главная сила была в рабочих, в партийцах, они нас, крестьян, вели за собой. От этого не отопрешься.
Командиром полка у нас был умница парень по фамилии Таланкин. Такой был удивительный: на плечах хоть оглобли гни!
Комиссар и командир с нами часто беседовали, газетки читали. У меня, да и у всех нас, глаза стали раскрываться шире.
Привыкла я в дороге к бездомной жизни. Еду — попеваю. Где остановимся ночевать — тут и мой дом, хотя бы в поле под кустиком. Уж Проне жаловаться на меня не приходилось. На шее не висела, руки не связывала.
Насмотрелась я и геройства, и смертей всяких, и плохого, и хорошего. Вот заняли мы одну станцию, белых
Очень мне их жалко было. Все больше молодые. Лежат, кто ничком, кто к небу лицом, кто скорчился, а кто и сидит. «Ох ты, — думаю, — жизни не пожалели!» И мне это удивительно и страшно показалось.
По нескольку дней, бывало, стояли на одном месте. Если в деревне стоим, а не в лесу, я и постираю, и хозяйке помогу. Микиша иногда на гармошке сыграет, мы, бабы, споем, словно и не на войне.
В конце августа случилось у меня несчастье: Проня потерялся. Ночью он стоял в секрете, и поймали одного белого офицера — тот в разведку вышел. Прокопий привел его к Андрюше, а Андрюша велел к товарищу Таланкину в штаб увезти, в деревню рядом. В штабе офицера раздели, допросили, одежду отдали Проне. А он у меня весь обносился, ходил, как реможник, весь в заплатах. Прокопий оторвал погоны и оделся в офицерскую одежду. Да недолго он в ней покрасовался. Взял расписку в получении офицера, пошел, а на обратном пути и сбился в темноте с дороги… и попал к белым. Привели они его к себе, расписку отобрали, раздели донага и посадили в амбар. Утром спрашивают:
— Пойдешь к нам служить?
А партийный документ он в секрет с собой не носил, у Андрюши оставлял, они и не знают, с кем говорят.
Проня подумал-подумал. «Скажи, что не пойду, — кончат; лучше соглашусь и потом убегу от них, от проклятников».
Они ему дали самую худую одежонку и послали в обоз. Лошадь дали, а оружие не доверили. Он видит — следят за ним, и притаился до поры, до времени.
А к вечеру белых из деревни вышибли, и они пустились бежать. У Прони на телеге мука была, а тут еще пулемет сунули, «Максим», на колесиках такой.
Проня видит — суматоха, удобная минута. Взял полено и вышиб пальцы из колеса. Ехать стало невозможно. Он для вида суетился около телеги, а сам загородил своей подводой поскотинные ворота. За ним чуть не весь обоз сгрудился. Кричат, орут, а толку нет. Тут их и накрыли. Сгоряча и Проне моему попало. Помяли его свои и опять в тот же амбар угодил. Только к утру кое-как разобрались. Спросили по телефону Андрюшу и отпустили моего… да еще с «Максимом» и лошадью в придачу.
А я первое утро жду-пожду — нет Прокопия. Протомилась до ночи. Андрюша узнал, что Проня ушел из штаба и потерялся. Я — тужить. Не сплю вторую ночь, хожу от окна к окну.
Утром пошла его искать. Никому не сказалась, будь что будет. Только поднялась на горку за поскотиной — вижу: катит-копотит. За ним пыль столбом. Батюшки! Избитый весь, в синевицах, глаз заплыл, а сам смеется. Соскочил, прижал меня, вот так вот схватил и долго не отпускает.
А ветер дует, шумит, солнце светит.
Вот праздник нам был, светло воскресенье!
А вскоре — стыдно сознаться — я дурить начала. Не ко времени эта дурь забилась мне в голову, что поделаешь.
Вздумала я Проню своего ревновать.