Большое зло и мелкие пакости
Шрифт:
— Когда вы осмотрели палату?
— Когда зашили. И я ничего не осматривал. Пришла уборщица, принесла капельницу и стала спрашивать, что это за безобразие такое, кто это инструментарий портит и почему весь пол кровью заляпан. Я посмотрел, увидел пуговицу и вспомнил, что больная все бормотала, будто на нее кто-то напал. Мы с главным пошли в палату, там, ясное дело, никого уже не было, уборщица полы давно протерла. Главный тоже на пуговицу посмотрел и велел вам звонить, а сам на конференцию ушел. — И такая тоска была в его голосе, такая печаль,
Никто нас не любит.
Мы причиняем массу неудобств, беспокойств и неприятностей. Во все мы лезем, все нам надо, до всего нам есть дело, особенно до того, что, по мнению нормальных людей, нас вовсе не должно касаться.
Жены не любят нас за то, что мы ничего не зарабатываем.
Начальство за то, что работаем плохо.
Подчиненные за то, что работаем много.
Простые граждане за то, что у нас есть власть для того, чтобы сделать с каждым из них что угодно. Это неправда, но менты-взяточники, менты-придурки, менты-бандиты давно уже стали обязательными героями любого уважающего себя боевика, где благородный разбойник непременно должен победить такого мента. Победить или умереть.
Правда, в последнее время киношники всем стадом кинулись ликвидировать “перегибы”. Взять, к примеру, “Детектива Дубровского” или какую-нибудь клонированную “Убойную силу-43”. Капитан Никоненко, всю жизнь проработавший в уголовном розыске, смотрел эти веселые картинки с большим интересом. Они его развлекали и убеждали в том, что есть на свете профессии еще хуже, чем его собственная. Например, снимать такую ересь и убеждать себя, бедного, что на самом деле снимаешь кино. Капитану по крайней мере ни в чем не приходилось себя убеждать.
— Вы ее обратно в ту же палату загнали? — спросил он неприятным голосом. Его раздражало то, что возможность нападения на несчастную Суркову прямо в реанимационной палате он даже не рассматривал, несмотря на весь свой профессионализм. И еще ему было жалко ее, хотя это чувство к профессионализму тоже не имело никакого отношения.
— Ну а куда же? Туда же, конечно.
— Пойдемте посмотрим.
Она лежала все так же высоко и неудобно, и к руке опять была примотана капельница, только теперь Суркова неотрывно смотрела на дверь.
Наверное, боялась, что тe снова придут убивать.
— Не дает снотворное уколоть, — пожаловался врач, — начинает метаться, нервничать. Но мы все равно уколем, только пусть чуть отойдет.
— В прошлую ночь она со снотворным спала?
— Прошлую… кажется, нет. А что?
— А то, что она только потому жива осталась, что без снотворного спала, — сказал Никоненко сквозь зубы. — По крайней мере, так мне это представляется. Где она валялась, эта бывшая капельница?
— А черт ее знает. Надо у уборщицы спросить, она же ее подобрала и кровь вытерла.
Никоненко вздохнул.
— Во сколько здесь убирают?
— Часов в шесть. Она отсюда начинает, а потом идет дальше, в обычные палаты.
— Маша, — позвал Никоненко, пытаясь оказаться в поле зрения Сурковой, — Маша, посмотрите на меня, пожалуйста.
Она пыталась сфокусировать на нем взгляд. Прошло несколько секунд, прежде чем ей это удалось.
— Митя сказал, что вы придете, — отчетливо выговорила она, — я вас не помнила, но он сказал, что вы придете.
Никоненко ничего не понял. Какой Митя? Он не знает никакого Мити! Тем более такого, который бы мог ей сказать, что он придет.
Впрочем, уж не о Потапове ли речь? О Потапове Дмитрии Юрьевиче?
— Потапов сказал вам, что я должен прийти?
— Да, — подтвердила она строго, — сегодня.
— Расскажите мне, что именно произошло ночью.
— Погас свет.
— В вашей палате?
— Нет, в палате свет не горел. В коридоре. Он всегда горит, всю ночь, и вдруг погас.
Никоненко вопросительно посмотрел на врача. Тот кивнул.
— Света действительно не было. Я подумал, что это уборщица выключила или кто-то случайно нажал…
“Нажал тот, кто знал, что не довел дело до конца, и пришел, чтобы закончить его, — подумал Никоненко, — и нажал явно не случайно”.
— И шаги. И ручка щелкала.
— Как щелкала?
— Как будто кто-то заглядывал в двери. Я встала, дошла до стены и стукнула капельницей. Наугад. Ничего не было видно. А потом вышла в коридор, под дверью был свет, и я пошла туда, где свет.
Она сделала движение, как будто собиралась прикрыть глаза, но не прикрыла.
— Я боюсь, что он меня все-таки убьет, — вдруг пожаловалась она шепотом. — А если я буду спать, когда он придет в следующий раз?
Хороший вопрос, подумал Никоненко мрачно.
— Маша, у вас есть подозрения, кто может быть заинтересован в вашей смерти?
— Нет, — сказала она, — никто. Я никому не нужна, кроме Федора и Алины.
— У вас плохие отношения с матерью?
Она помолчала и подышала, чуть приоткрыв рот. У нее были красивые зубы — ровные и очень белые. Пожалуй, это единственное, что было у нее красивым.
— У нас почти нет отношений. Спросите у Алины, она вам расскажет.
Она уже рассказала. Хорошо бы теперь ты сама рассказала. Или ты можешь повторять только то, в чем тебя убедила всесильная, умная и деловая Алина?
— А отец Федора? Он вам помогает?
Она заволновалась. Совершенно точно, теперь она заволновалась.
— При чем тут… его отец? Мы с ним никак не связаны. Он про нас ничего не знает и не должен… Я не хочу…
— Он ваш одноклассник?
Она вдруг покраснела. Ей-богу, она покраснела, эта забинтованная, зеленая, одетая в серую посконную рубаху в ржавых пятнах высохшей крови, нечесаная и неумытая тетка!..
Кто там смеет говорить, что хорошо разбирается вженщинах?