Большой розовый зверь
Шрифт:
— А знаешь, — сказала Оська, заговорщицки округлив глаза, как это умеют делать только девчонки. — так безумно хочется, чтоб ко мне в окно постучался однажды большой розовый зверь. Правда, было бы здорово?
— Правда, — покровительственно усмехнувшись, согласилась я, живо представив в воображении мультяшного розового слона с длинным хоботом.
Мы находились в полутёмной комнате, плотно прикрытой от яркого дня тяжёлыми гардинами, два матовых плафона в бронзовой люстре тускло светили высоко под потолком, но внизу было сумрачно, тени выползали из углов, скрадывая свет. Оська лежала на огромной, ещё дореволюционной кровати с какими-то вычурными загогулинами на спинках. Вся мебель в комнате была громоздкой и древней. Совсем не подходила для худенькой девочки четырнадцати лет. Оськины тонкие, почти прозрачные руки лежали на белом пододеяльнике и не шевелились. Эти руки были мёртвыми. Мёртвыми были и ноги Оськи, и тело, и её исхудавшая, прямо-таки цыплячья шея, которая уже несколько месяцев не могла без бандажа держать голову. Только лицо, глаза оставались живыми.
После
Она умерла, а мне предстояло жить дальше. Промаявшись весну и лето, осенью я написала в память об Оське рассказ — о том, как целый год умирала девочка, мечтая о большом розовом звере, который однажды постучится ей в окно. Рассказ я отнесла в литературный клуб «Дерзание», где тогда занималась, и наш учитель прозы Рудик (ох, не любил он, когда его называли учителем, но как ещё обозначить профессию человека, который научил меня в литературе всему, что я умею?) разнёс его в пух и прах. Места от моего опуса живого не оставил. Он сказал, что рассказ надуманный, сентиментальный, и в реальности такого не бывает. Недобропорядочно со стороны автора пытаться взять читателя на жалость слащавыми розовыми благоглупостями. Рудику было видней. Когда он писал «Детскую хирургию», то устроился санитаром в детскую больницу. Он видел много страдания и много боли. И он не хотел, чтобы об этом страдании и боли бесстыже врали. Только Оська умирала не в больнице, а дома. И она, действительно, хотела, чтобы к ней в окно постучался большой розовый зверь. Но Рудик об Оське не знал. А ребята знали. Я рассказала год назад о её болезни Кате Геллер, и Катя тогда сказала нашим: «Полундра!», — и все искали связи, чтобы достать редкое японское лекарство — гаммалон. Так что они в курсе были, но деликатно молчали, пока длился этот двухчасовой разнос и разбор рассказа по косточкам. Меня, разумеется, обжигало стыдом и несправедливостью обвинений.
Но, конечно, Рудик был прав. Рассказ был дурацким и сопливым. В нём не было ничего стоящего. Розовые благоглупости в жизни порой случаются, но записанные на бумагу они выглядят беспомощно и отвратительно. Оська не заслуживала такого рассказа. Легко придумывать персонажей из головы. Но писать о настоящих людях я не умела. Да и сейчас не умею.
Я мысленно много раз возвращалась к этой истории, пытаясь понять, что же значил для Оськи этот нелепый, надуманный, совершенно не подходящий для больной девочки розовый зверь. Ну, как он мог постучать ей в окно, если её семья жила на четвёртом этаже, под самой крышей? Чего она в самом деле хотела, а я не смогла ей дать? Спустя много лет вдруг подумалось, что, может, её порадовала бы большая меховая игрушка, спущенная к окну с чердака? Нет, едва ли. Когда раз она попросила чёрного котёнка, и ей принесли целую гору игрушечных котят — собирали всей школой — она очень расстроилась. Зато обрадовалась, когда принесли живой чёрный мохнатый комочек без единого белого пятнышка. Чего же, чего она хотела? Ведь ей было не пять, не шесть, а целых четырнадцать лет, и она была умной, начитанной и в некотором роде самой взрослой, мудрой, зрелой из всех своих одноклассников. А может быть, и во всей школе. Я понятия не имею.
Будет честно признать, что я ничего в ту пору не понимала в девочке, которую считала своей лучшей (да что там лучшей — единственной и первой) подругой. Прошло не меньше двадцати лет прежде, чем я засомневалась, вправе ли вообще считать, что мы были когда-то друзьями.
Незадолго до того, как случилась её неожиданная и непонятная болезнь, которую так и не сумели толком диагностировать, между нами случилась серьёзная размолвка. Оська упрекнула меня в том, что я много говорю и мало делаю (этот грех и сейчас за мной водится), и прямо дала понять, что с болтунами ей водиться неинтересно. У неё оставались две подруги, с которыми она и предпочла водиться. Чем-то они привлекали её, хотя книг почти не читали, учились посредственно и даже, скорее, плохо, чем хорошо. Ещё её преследовали двое мальчишек: Герка Густышкин и Саша Радкевич. На переменах они дразнили Оську, дёргали за косички, а когда она, сердито шипя и сворачивая пальцы в коготки, поворачивалась к ним, убегали, потому что Оська, защищаясь, всегда отчаянно царапалась, за что и получила в классе второе своё прозвище — Котофеич. Сейчас, набравшись опыта, я бы скорей всего предположила, что она нравилась обоим пацанам: и Гере Густышкину, и Саше Радкевичу. Но они доводили её до отчаяния и тихих слёз, и она скрывалась от них в дальнем углу библиотеки, где любила сидеть на корточках и читать книги, а мальчишкам туда как шалопаям и бедокурам доступ был запрещён. Как-то, не выдержав её горьких слёз, я даже стала учить её драться, уговаривая хорошенько ударить меня — но поднять руку на человека было выше её сил, а царапать меня было вроде как не за что. Несколько раз она тихо и почти неощутимо стукнула по моему плечу, но дальше дело не пошло. Уроки самозащиты на этом закончились.
Теперь у неё оставалась эта четвёрка друзей и недругов. А у меня не было никого. Я тихо ревновала, но в её отношения с одноклассниками не встревала. Я понимала, что стала ей безразлична, и это меня ранило. Мы даже здороваться перестали и делали вид, что друг друга не замечаем. В библиотеке мы сидели по разным углам и тоже нас будто бы ничто не связывало. Библиотекарь забеспокоилась, ведь в прежние времена мы были не разлей вода. На всю школу мы в те годы являлись единственными книгочеями, кроме нас никто не ждал звонка с тем, чтобы сразу же рвануть в библиотеку, только мы и были постоянными обитателями этого безлюдного места, так что сложно было не заметить разлада между нами. Библиотекарь попыталась как-то спросить, что происходит, но я сделала вид, что не понимаю вопроса, но весь следующий урок прорыдала в туалете, спрятавшись от знакомых глаз на этаже старшеклассников.
Собственно, Оська была права, упрекнув меня в любви к громким словам, и нелюбви к делам. Я понимала справедливость этого обвинения. Какой-нибудь там сбор по квартирам подписей в защиту Луиса Корвалана в счёт, разумеется, не шёл, по сути, это тоже было пафосной чушью, а не чем-то полезным. Я не знала, впрочем, что полезного делают для общества две оставшиеся оськины подружки, и уж тем более Гера Густышкин с Сашей Радкевичем. Но они хотя бы и языком не трепали, это факт. Сама Оська, как я узнала спустя много лет, обихаживала двух обезноженных стариков из своего подъезда, ежедневно бегала в магазин покупать им продукты. Старики эти пережили её на много лет… Спустя четверть века учителя вспоминали, что Оська была единственной, кто откликался на их просьбы задержаться, чтоб почистить аквариумы в кабинете биологии или вымыть колбы в химической лаборатории. Тогда я об этом не имела ни малейшего представления, эта сторона оськиной жизни прошла мимо меня стороной. Она об этом никогда не рассказывала и уж тем более не гордилась этим.
И всё-таки сейчас я думаю, что основной причиной нашего разрыва была не моя пафосность на фоне тихих добрых оськиных дел, а то, что я безбожно тиранила её. Я быстро вымахала и была самой высокой в классе, а она оставалась маленькой, словно забыла, что девочкам в её возрасте следует расти. Я была азартной, а она тихой. Мне легко удавалось подбить её на то, что ей самой не очень-то и хотелось. Да и увлечения у меня были странноватые. Вероятно, они её пугали. Ещё можно как-то понять, когда девочки играют в мушкетёров, но в Жана Вальжана или в хижину дяди Тома… не всякая извращённая фантазия до этого додумается. Я могла вдруг ни с того, ни с сего решить, что мы должны устроить постановку «Маленького принца», и все роли в спектакле играть вдвоём, и требовала, чтобы она срочно начинала учить сказку Сент-Экзюпери наизусть. Короче, меня и моих ежедневных новых идей для неё было слишком много. И Оська, лишь только представилась возможность, спаслась от меня, как сумела, а я переживала и делала вид, что мне всё равно.
А потом, в мае месяце, наш класс отправили на «Зарницу» в Красное Село. Я избегала столь грандиозных мероприятий и, сославшись на нездоровье, осталась дома. А Оська уехала и неделю была военным регулировщиком. И заняла на соревнованиях первое место. Из Красного Села она вернулась с наградой — полосатой милицейской палочкой. И с температурой за 40. К Оське никого не пускали, и мать её, когда открывала дверь, выглядела уставшей и встревоженной.
Наступили летние каникулы. Все разъехались по дачам и пионерлагерям, а Оську положили в нейрохирургический институт. Впрочем, меня тогда тоже госпитализировали, правда, в другую больницу. У меня в то время постоянно болела голова, от переживаний боль усилилась, так что лето наполовину пропало. Я не очень из-за этого расстраивалась, решив, что больница — отличное место для того, чтобы набраться жизненного опыта — в тот год я окончательно решила, что стану писателем, и это было мне на руку. Кроме того, меня вдохновляло чувство сопричастности. Оська болела, и я тоже болела. Это совпадение мне напомнило те времена, когда мы во многом сходились. Ведь было же, было прекрасное время, когда мы порой даже мыслили тождественно! В пятом классе, к примеру, нам задали написать сочинение о любимом уголке природы. Я придумала из головы такой уголок, со старым морщинистым корявым дубом. Оказалось, что и Оська придумала такой же — один в один. Учительница литературы прочитала вслух два наших сочинения, и весь класс смеялся, думая, что мы списывали друг с друга, ведь в наших опусах, дай Бог, расходились несколько слов — в остальном они полностью совпадали.
И вот теперь, лёжа в больнице, я написала Оське письмо. Я не стала ей рассказывать, как закончился в школе учебный год — подумала, её могло ранить, что никто не заметил её отсутствия. Учился человек семь лет в классе, а как заболел тяжко — никто о нём и не вспомнил, будто его никогда и не было. Я описала ей свою больницу, товарищей по отделению и врачей, стараясь к месту и не к месту использовать свои новые литературные умения — хотелось, чтобы эти зарисовки выглядели живо, убедительно и интересно. Я поделилась с Оськой своими новыми грандиозными замыслами — их у меня был, как всегда, целый вагон. А на конец я приберегла самое главное — ведь мы уже не разговаривали, когда я открыла для себя литературный клуб «Дерзание», и она не знала, что я туда хожу — я пообещала ей, что как только она поправится, я отведу её в волшебное место, лучшее на земле, где собираются самые лучшие, самые талантливые люди, где такой потрясный — таких в природе не бывает — преподаватель Рудик, он учит нас писать прозу, хотя сам драматург. Я уверила Оську, что ей там понравится, и все там будут ей рады. И мы станем писателями.
Я свернула мелко исписанный лист в треугольник, как меня научили в палате, надписала его и, тайно гордясь, что Оська увидит это моё новое умение, попросила маму при очередном её визите ко мне, передать письмо по назначению. После этого я, с нетерпением прикусив удила, стала ожидать ответа. Мне было страшно, потому что я помнила: всё-таки мы расстались, когда не разговаривали друг с другом, и кто знает, вдруг Оська не передумала, вдруг она по-прежнему не захочет со мной общаться, и даже волшебный клуб «Дерзание» не соблазнит её.