Боратынский
Шрифт:
*** Стихи не сохранились.
* * * Снег засыпал Москву и ее окрестности. Лазурью светлою горят небес вершины; Блестящей скатертью подернулись долины, И ярким бисером усеяны поля. На празднике зимы красуется земля.
Забавно: девять ровно лет назад в эту же пору он лежал в горячке в Подвойском и умирал. Тогда он не умер. Сейчас тоже вряд ли умрет. Но выздороветь не удавалось.
Кончался ноябрь.
* * *
Ежели с приезда в Москву я к тебе не писал, милый Путята, я виноват не душой, а бренным моим телом, заболевшим через неделю после. Я теперь еще не выезжаю; однако ж в первые дни успел повидаться с твоим батюшкой, с Рылеевым и с Мухановым. Странно, что, проживши почти два месяца в Москве, я принужден писать к тебе как будто из Кюмени, ибо не знаю ничего нового, ничего не мог заметить, почти ни с кем не познакомился и сидел один в моей комнате с ветхим моим сердцем и с ветхими его воспоминаниями. Я отдал
За неимением занимательнейшего предмета буду говорить о себе. Я нашел семью свою в Москве. Свидание было радостно и горестно. Я нашел мать мою в самом жалком положении, хотя приезд мой оживил ее несколько. Брат Путята, судьба для меня не сделалась милостивее. Поверишь ли, что теперь именно начинается самая трудная эпоха моей жизни. Я не могу скрыть от моей совести, что я необходим моей матери, по какой-то болезненной ее нежности ко мне, я должен (и почти для спасения ее жизни) не расставаться с нею. Но что же я имею в виду? Какое существование? Его описать невозможно. Я рассказывал тебе некоторые подробности, теперь все то же, только хуже. Жить дома для меня значит жить в какой-то тлетворной атмосфере, которая вливает отраву не только в сердце, но и в кости. Я решился, но признаюсь, не без усилия. Что делать? Противное было бы чудовищным эгоизмом... Прощай, свобода, прощай, поэзия! Извини, милый друг, что я налегаю на твою душу моим горем, но, право, мне нужно было несколько излиться.
Я думаю просить перевода в один из полков, квартирующих в Москве. Не говори покуда об этом генералу: к нему напишут отсюда. Я слышал, что ты будешь скоро к нам в белокаменную. Приезжай, милый Путята, поговорим еще о Финляндии, где я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные, хотя угрюмые, горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но по крайней мере довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам, как теперь, покрытым снегом и представляющим одну вечно унылую картину. Прощай, мой милый. Я отослал письмо твое к Ознобишину; но за нездоровьем с ним еще не виделся. Преданный тебе
Е.Боратынский.
Впрочем, нельзя забывать, что иные минуты уныния оставляют по себе такие письменные памятники, что впоследствии можно только искренне изумляться тому, как нас бросает: вчера надпись на финские бани, от которой хохочет маленький Рыжик -- Муханов, сегодня -- мертвизна погребальных дум.
Не все так плохо.
Выздороветь, правда, он не мог и в декабре ("по словам Дениса, vise au sublime *, то есть принимает du sublime **") и до сих пор не добрался до Остафьева, а виделся только с Мухановыми да с Давыдовым.
* Вид имеет возвышенный (фр.).
** Сулему (фр.).
* * *
26-го ноября, между тем, в Петербурге было подписано цензурное разрешение на издание "Эды" и "Пиров".
* * *
В конце месяца до Москвы дошла весть: 19-го ноября в Таганроге умер император Александр. Следом за вестью закружились слухи и надежды: слухи о странной его смерти, надежды на свою новую жизнь. И хотя всегда все остается, как было, что наша жизнь без надежд?
Денис Давыдов в ту пору охотился по первому снегу в деревне и лишь только вернулся в Москву, первое, что должен был сказать Боратынскому: "Иди в отставку". Время было для отставки истинно удобное: новому государю уже присягнули, но царствовать еще никто не начинал. Он сел, должно быть, за прошение :
Всемилостивейший Державный Великий Государь Император Константин Павлович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший.
Просит Нейшлотского полка прапорщик Евгений Абрамов сын Боратынский...
А Давыдов просил Закревского ускорить дело.
(Впрочем, писал он прошение на имя Константина или нет -- неизвестно.)
* * *
Любезнейший друг Арсений Андреевич!
– - ...Ты, конечно, будешь на коронацию, с каким удовольствием я ожидать буду этой минуты...
– - Мой протеже Баратынской здесь, часто бывает у меня, когда не болен, ибо здоровье его незавидное.
– - Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь -- мать полоумная и, следовательно, дела идут плохо. Ему надо непременно идти в отставку, что я ему советовал, и он совет мой принял. Сделай милость, одолжи меня, позволь ему выдти в отставку, и когда просьба придет, то ради бога скорее -- за что я в ножки поклонюсь тебе, ты меня этим на век обяжешь.
– - Итак, прости, друг любезнейший, поцелуй за меня обе ручки у милой Аграфены Федоровны и верь неколебимой дружбе верного твоего друга
10-го декабря. Дениса
* * *
Но не Константину суждено было
Время настало непонятное: не каждый год Россия живет почти в продолжении месяца без царя. Надо быть совсем каким-нибудь отчаявшимся скептиком или отчаянным либералистом, чтобы не верить в такие дни благим переменам. Смерть самодержца всегда рождает некое колыхание воздуха -скорбно-возвышенное. То ли душа его, отпетая, так прощается с миром, то ли мы настолько развращены, что не можем скорбеть по нему без некоторого тревожно-радостного биения сердца: нас волнуют страх и надежда.
Двадцать четыре года парил над нами Александр Павлович, и те, кому двадцать пять -- двадцать шесть лет, не говоря о младших, не помнят никого другого. Мы твердо знаем, что чем дольше он правил и чем громче его славили, тем выше он парил. Мы помним, что он обещал освободить мужиков и придумал военные поселения, что он хотел издать свод законов и сделал верной стражей трона -- Аракчеева, что он любил Сперанского и сослал Сперанского, что он дал свободу Европе и запретил у нас все тайные союзы. Мы знаем, что он был чувствительный мечтатель и что эта наклонность души была унаследована им от своего венценосного родителя, удушенного с его безмолвного согласия однажды, в мартовскую ночь 801-го года. Его мыслями владела мечта о благоустроенной, упорядоченной и регулярной России: чтобы дороги были ровные и без ухабов, чтобы вдоль дорог росли ровно подстриженные русские березы и аккуратными рядами строились мирные, белые, с красными крышами, избы русских мужиков, чтобы одновременный удар каблуков о плац выражал не одно бессмысленное повиновение и хорошую выучку, но добродетель слитых воедино сердец, любящих Россию, преданных вере предков и готовых отдать жизнь за царя, потому что царь есть воплощение народного русского ума, и даже русская поговорка есть о тех, кто умствует без царя в голове. В оскорблении царского достоинства он видел оскорбление нации и государства. Это не было его собственное саморожденное умозаключение, а убеждение, переданное самим местом его царствования и памятью поколений. Но император Александр был на троне человек, и это его чувствованье себя человеком, превознесенное акафистами предстоящих трону, вызывало в нем личное отвращение ко всем оскорбителям царского достоинства. Не говоря об эпиграммах, он не выносил, когда начинали рассуждать о том, о чем рассуждать был вправе только один человек -- он: о конституции, о войне 12-го года, о свободе мужиков. Мы видели, что чем выше он парил, тем менее было толку и тем хуже становилось. Чего ж нам жаль?
– он умер. Он умер -
и надежды появились у нас: авось что-то изменится. Но мы же знаем, что вместо Александра Павловича грядет новый Павлович -- Константин, Николай или Михаил -- какая разница? Мы знаем, что хорошее время отличается от нехорошего только тем, что одно питает надежды, а другое надежд не питает. Сомневаться в том, что при новом Павловиче пироскафы станут бороздить наши реки, как теперь в Англии, или что от Петербурга до Москвы проложат особенную дорогу с рельсами, по которым безостановочно будут ходить из столицы в столицу не экипажи, а спряженные друг с другом вагоны, -- не приходится. Мы не Европе чета, но и не лыком шиты. Чем далее -- тем более изобретений, и следующие двадцать четыре года или столько, сколько будет парить над нами новый Павлович, будут ознаменованы новыми свершениями. Замостят улицы и проложат тротуары даже в уездных городах, газом осветятся даже окраинные улицы, найдут способ передавать мгновенные почтовые сообщения не через зеркальные телеграфы, а по проволоке, натянутой на столбах...
Замостят, проложат, выполнят. Издадут свод законов. Воровать станут по-новому, исходя из новых условий для воровства. Новые родятся охотники до чинов, почестей, денег и власти и воссядут в департаментах. Но останется в крови у новых Павловичей мечта быть учредителями торжества регулярной России. Даже не потому, что они Павловичи, а по впитанному с кормилицыным молоком чувству любви родителей к чадам, они не смогут понять права своих подданных чад на их собственную жизнь. Воспитание и направление умов детей суть первые родительские обязанности. Пренебрежение к гувернерам довело старшего Павловича до того, что его едва не запутали в сетях либерализма. Благородство родительское нельзя путать с благородством дворянским, ибо родитель имеет право на досмотр и ревизию любого из своих чад -это его предназначение от начала бытия. Для досмотра необходимы гувернеры, -- чтобы все и каждый знали и помнили о своей первой обязанности -- быть достойным родительской любви. Вот потому и страх, что от новых Павловичей нельзя не ждать гувернеров. И они грядут! Не пройдет полугода, будет создан отдельный штат -- 3-е отделение е.и.в. канцелярии. Кто нам даст в гувернеры жандармов -- Константин Павлович или Николай Павлович, -- нет нужды знать...