Боратынский
Шрифт:
«Тогда между молодыми людьми господствовал весьма приятный, непринуждённый тон и истинное товарищество, которое ныне едва знают по названию. В наших почти ежедневных сборищах много шутили и смеялись. Мы рассказывали свои похождения, причём немало прилыгали, а поимка во лжи подавала повод к новому смеху. Иногда мы даже играли на дворе в бабки. Бутылки шампанского с золотистою смолою, как почётные члены, принимали участие в наших собраниях и немало способствовали к оживлению нашей беседы. Они имели ещё особенное свойство развивать музыкальные таланты наши, так что у нас весьма часто раздавались весёлые хоровые песни, которые, хотя не отличались гармониею, но увеличивали нашу весёлость. В это время сборища наши получили новую прелесть от принятого в них участия милым двоюродным братом моим Е. Б., приехавшим из Финляндии
В одно воскресенье Евгений рано утром вышел из дома. Я уже намерен был один пойти на гулянье, как он вошёл с другим молодым человеком, по-видимому, одинаковых с ним лет, довольно плотным, в коричневом сюртуке. Большие, густыми тёмными бровями осенённые глаза блистали из-за черепаховых очков; на полном, но бледном лице его была написана мрачная важность и необыкновенное в его летах равнодушие. Как удивился я, когда Евгений назвал пришедшего б. А. А. Д. Имя его было мне известно и драгоценно по его стихотворениям. Зная также, что он был задушевным приятелем двоюродного брата моего, я с ним никогда до тех пор не встречался. Я не знал, как согласить глубокое чувство, игривый характер и истинно русскую оригинальность, которые отражаются в его стихотворениях, с этою холодною наружностию и немецким именем. Ах! когда я короче познакомился с ним, какое неистощимое сокровище благородных чувствований, добродушия, чистой любви к людям и неизменной весёлости открыл я в сем превосходном человеке.
Едва мы пробыли вместе с четверть часа, как всякая принуждённость исчезла из нашей беседы, и мне казалось, что мы уже давным-давно знакомы. Разговор обратился к новейшим произведениям русской литературы и, наконец, коснулся театра.
— Непонятно, — сказал Д., — что мы до сего времени почти ничего не имеем собственного в драматической поэзии, хотя русская история так богата происшествиями, которые можно было бы обработать для трагедии, и притом вокруг нас столько предметов для комедии.
— Вы забываете Озерова, — сказал я.
— Правда, что Озеров имеет большое достоинство, — отвечал Д., — но хотя он обработал отечественное происшествие, однако ж в поэзии его нет народности. Трагедия его принадлежит к французской школе, и тяжёлые александрийские стихи её вовсе не свойственны языку нашему.
Евгений назвал „Недоросля“ Фон-Визина, и мы рассыпались в похвалах сей истинно-русской комедии. Когда я спросил барона, почему он сам не займётся этим родом, он откровенно признался, что непреодолимая лень не позволяет ему рыться в исторических материалах для избрания предмета, ни принудить себя старательно обдумать план. Он прибавил, что уже несколько раз говорил о том с приятелем своим А. С. П., но что сей последний занят сочинением эпической поэмы и вообще слишком принадлежит свету.
— Поверьте мне, — продолжал Д., — настанет время, когда он освободится от сих суетных уз, когда обратит обширный дар свой к высшей поэзии, и тогда создаст новую эпоху, а русский театр получит совершенно новую форму. <…>
А. С. также был товарищем по учению и другом барона.
В одно утро сей последний зашёл ко мне, чтобы по условию идти вместе к П. Евгений, который ещё прежде был знаком с П., пошёл с нами… Было довольно далеко до квартиры П., ибо он жил тогда на Фонтанке, близ Калинкина моста… Мы взошли на лестницу, слуга отворил двери, и мы вступили в комнату П.
У дверей стояла кровать, на которой лежал молодой человек в полосатом бархатном халате, с ермолкою на голове. Возле постели на столе лежали бумаги и книги. В комнате соединялись признаки жилища молодого светского человека с поэтическим беспорядком учёного. При входе нашем П. продолжал писать несколько минут, потом, обратясь к нам, как будто уже знал, кто пришёл, подал обе руки моим товарищам со словами: „Здравствуйте, братцы!“ Вслед за сим он сказал мне с ласковою улыбкою: „Я давно желал знакомства с вами: ибо мне сказывали, что вы большой знаток в вине и всегда знаете, где достать лучшие устрицы“. <…> Мы говорили о древней и новой литературе и остановились на новейших произведениях. Суждения П. были вообще кратки, но метки; и даже когда они казались несправедливыми, способ изложения их был так остроумен и блистателен, что трудно было доказать их неправильность. В разговоре его заметна была большая наклонность к насмешке, которая часто становилась язвительною. Она отражалась во всех чертах лица его, и думаю, что он способен возвыситься до той истинно поэтической иронии, которая подъемлется над ограниченной жизнью смертных и которой мы столько удивляемся в Шекспире.
Хозяин наш оканчивал тогда романтическую свою поэму (речь о „Руслане и Людмиле“. — В. М.). Я знал уже из неё некоторые отрывки, которые совершенно пленили меня и исполнили нетерпением узнать целое. Я высказал желание; товарищи мои присоединились ко мне, и П. принуждён был уступить нашим усильным просьбам и прочесть своё сочинение. Оно было истинно превосходно. И теперь ещё с восхищением вспоминаю я о высоком наслаждении, которое оно мне доставило. Какая оригинальность в изобретении! Какое поэтическое богатство! Какие блистательные картины! Какая гибкость и сладкозвучие в языке!
Откровенно признаюсь, что из позднейших произведений сего поэта ни одно не удовлетворило меня в такой степени, как сие прелестное создание юношеской его фантазии. Хотя в них нельзя не признать силы гения, хотя в них красота и блеск языка доведены, может быть, до высшего совершенства, но в них также заметно подражание иностранным образцам, недостойное их автора. П. кажется мне человеком, более назначенным к тому, чтобы самому проложить новый путь и служить образцом, нежели чтобы подражать образцам чужим, коих слава часто основывается на временно господствующем вкусе. Но довольно. Я не поэт и не должен судить о произведениях искусства. Моё дело владеть шпагой, а не пером <…>».
Петербург конца 1810-х — начала 1820-х годов показался Боратынскому русскими Афинами (из послания Н. И. Гнедичу, 1823). Впрочем, и другому молодому поэту, Николаю Коншину, те годы виделись «прекрасным периодом умственного пробуждения». Литература процветала, интерес к ней был велик. В такой атмосфере молодой художник, если, разумеется, у него было дарование, вырастал как на дрожжах.
В короткое время Боратынский перезнакомился со всеми видными писателями и издателями: В. А. Жуковским, Н. И. Гнедичем, И. А. Крыловым, Н. И. Гречем, А. Е. Измайловым. Сдружился с П. Плетнёвым, И. Козловым, А. Бестужевым, К. Рылеевым, А. Одоевским, Ф. Глинкой. Но всех дороже ему, конечно, были друзья-ровесники, составившие союз поэтов — «свободный, радостный и гордый». Из них четверых только Боратынский был новичком в литературе, имена Пушкина, Дельвига пользовались большой известностью, Кюхельбекер тоже был знаком читающей публике.
«К концу 1818 г. двух основных литературных лагерей: „Беседы“ и „Арзамаса“ уже не существует. „Беседа“ распадается ещё в 1816 г., „Арзамас“ — весной 1818 г., — пишет И. Медведева. — Однако культура арзамасская, если под нею понимать западничество французской и немецкой ориентации, объединявшее известную группу под знаменем Карамзина, переходит в иные формы, продолжая существовать и влиять на растущие литературные силы в качестве передовой. <…>
Литературные интересы группы, к которой примкнул Баратынский, выходят за пределы „арзамаства“. Литературная молодёжь, объединявшаяся вокруг лицейского центра Пушкин — Дельвиг, так называемый „Союз поэтов“, являлась передовым литературным фронтом, по существу не представлявшим полного литературного единомыслия. Конец 1810-х — начало 1820-х гг. было периодом индивидуальных литературных исканий, сменивших враждующие литературные партии, — в то же время это был период сплочения дворянской интеллигенции в тайные политические общества. Вопросы литературы сливались с политическими. Поэтому писательские объединения того времени трудно дифференцировать исключительно по узколитературным признакам.