Борьба с членсом
Шрифт:
"Чем занять себя, что придумать?" — такой вопрос задавали себе поколения и поколения солнышек, и в конце концов почти все они не выдерживали и переставали делать что бы то ни было для поддержания своей внутренней энергии и жизни, и высыхали на красных комьях планетной почвы, превращаясь в коричневые тонкие кожистые звезочки. Это и было их смертью, ведь только собственное желание приближало их гибель, только своя воля гасила их темноватое унылое свечение, и только скука была главной, неразрешимойзагвоздкой их существования. "Что же делать? Что делать? Что?… Что?…"
Наиболее активные и мудрые, поняв всю скучную безысходность, чуть ли не тотчас после появления
организмам веществ и так же высыхали, даже не замечая этого в своем приевшемся кайфовом угаре, и становились все такими же мертвыми, кожаными звездочками, печально лежащими на пригорках и полянках родной планеты. Мертвые не хоронили своих мертвых, живым
это было скучно и лень. И никакого просвета и странного нового смысла во всей этой устоявшейся замкнутой жизни не предвиделось, и зеленое мутное небо словно закупоривало солнышкам весь остальной мир.
А их ночи!.. Их чудовищные ночи, нескончаемые, темные и бесполезные!.. Солнышки не могли уснуть — их центр всегда работал и находился в состоянии постоянной ужасной ясности, если только не был под воздействием претворенной в дух забвения почвы. Иони зарывались в эту почву, которой и ограничивались их хлеб и дух, печально раскапывая ее своими щупами, почти сливались с ней, словно мечтая стать ничего не чувствующим камешком, или песчинкой, и замирали до самого утра, пока восход не всялял в них слабое подобие надежды на что-то новое. Но ничего нового не наступало.
Время на Солнышке текло однообразно и одинаково, никогда не делая внезапных таинственных скачков и не замирая вдруг. Как при рождении чудес. Его как будто там и не было; оно было почти незаметно, будто неясный смысл каких-нибудь долгих, бесполезных действий. Время заключалось в восходе тусклого казуара и в его закате; ночь была темна и бесконечна, никаких огней не загоралось нигде; мелкие синие растения слегка трепетали от постоянного легкого ветерка, и никаких других живых существ не находилосьни в воде, ни в красных недрах этой планеты. "Почему это так?" — иногда думали некоторые мудрые солнышки, пытаясь хоть в чем-то увидеть хоть какие-то следы начала своего мира и надежду на его смысл, но дальше этого вопроса их скучающий центр не шел, а общаться друг с другом они не любили. Их язык был прост и неприметен, они иногда перебрасывались мыслями, басовито стрекоча щупами, но это требовало от них слишком много сил, и, сказав обычно что-то сверх-обыденное и обыкновенное, типа "наша почва красна", они замолкали на несколько дней, усиленно пожирая эту почву и восстанавливая энергию, потраченную на издавание звуков.
Один из них, взявший себе имя Сплюйль, хотя солнышки очень редко брали себе имена, мог говорить больше других и часто надоедал остальным длинными грустными констатациями и вопросами. Его почти никто не слушал; все отползали от него, как только онпоявлялся, но он упорно пытался подстеречь какого-нибудь зазевавшегося за едой сородича и начинал что-то такое стрекотать, пока тот немедленно не оставлял его. Сплюйль родил Добу,
— Скажи, что было тогда?… — вопрошал Сплюйль, чуть ли не пихая Жуда красным щупом.
Жуд, осоловевший от произведенных в нем самом пьянящих веществ, думал, что дело идет к размножению и послушно выставлял зеленый щуп.
— Нет! — важно стрекотал Сплюйль, немедленно убирая свой красный щуп. — Нет! Ты ответь: что было тогда.
Жуд гневно уползал. Но молодой Доба быстренько догонял его и спрашивал то же самое. Жуд отползал снова. Доба настаивал; Жуд тут же съедал дополнительное количество почвы и погружался в полнейшее бездумное отупение. Тогда Сплюйль и Доба принимались за Карбуню.
— У нас четверых есть имена! — стрекотал Сплюйль. — Поэтому мы выше остальных! Скажи, что было тогда, ты же стар!..
Сплюйль знал, что после такой тирады ему предстоит, наверное, месяц усиленного почвопоглощения, но все равно говорил. Тем более, сил у него от рождения было много, и он мог себе позволить такие сложные длинные речи. И он так замучил Жуда и Карбуню, что однажды некий солнышко, гневно наблюдавший за этим на протяжении многих лет, специально нажрался огромного количества почвы, накопив столько энергии, что он засверкал, как казуар на небе, выждал момент, подполз к Сплюйлю и выложил:
— Ну, чего ты пристал? К ним? Я тоже могу назваться: Шир. Мы все можем назваться, мы — молнышки. Ну и что? Ты можешь сказать, что нам делать? Где новое? Как жить? А? Умирайте лучше, вот что. Высохнуть боитесь и тревожите нас. Может, ты высохнешь, и будет что-то новое. А? Здесь уж ничего не будет, знай. Я сам не моложе Карбуни. Все повидал. И понял: как делалось, так и будет делаться, что было, то и будет, и ничего нет нового под казуаром. Отстань от Жуда, понял ты? Он тоже говорил, а теперь вот
наслаждается. И это лучше, чем стрекотать. И имена эти ни к чему, и я — не Шир, а как все, нету у меня имени, так и знай. Ясно?
— А что тогда было?… — выстрекотал обмякший от счастья неожиданного отклика Сплюйль.
— Ах ты… — разгневался Шир, собираясь сказать что-нибудь еще, но, видно, силы у него были на исходе, и он напрягся и вдруг лопнул.
Вот уж это действительно было нечто новое — ни один солнышко еще не умирал, лопаясь от натуги! Все приползли смотреть, Карбуня даже привел себя по этому поводу в трезвый вид. Некая надежда на миг пронизала толпу сгрудившихся над трупом Шира солнышек; они изумленно смотрели на его влажное, распотрошенное, мертвое тело, но оно начало немедленно высыхать и буквально мгновенно превратилось в порванную пополам обычную, кожистую звездочку. Кто-то прострекотал:
— Все то же самое: он высох. Это не ново.
Солнышки стали расползаться.
— Стойте! — почти воскликнул Доба, яростно застрекотав. — Это — новое! Истинно новое! Вы можете так же умереть!
И тут вдруг сказал вечно молчаливый Карбуня:
— Кому нужна такая смерть? Даже правильного следа от себя не оставил. А ведь это вы ввели его в искушение! Все, поговорили, мне теперь пару месяцев надо насыщаться.
Сплюйль и Доба остались одни.
— Несчастные несчастливцы! — сказал Доба, сам удивившись такой наисложнейшей фразе. — А в самом деле: что было тогда?