Борис Годунов
Шрифт:
Ротмистр сказал, что он сам был в передовом отряде и сам же видел рать.
— Стоят за рекой, — пояснил, — жгут костры. Обозов не видно.
С ботфортов офицера сползал на пол тающий снег. Мнишек увидел натекшую лужицу и наконец-то, окончательно справившись с перехватившим горло неудобством, повторил:
— Офицеров ко мне.
Борша повернулся на непослушных ногах.
Пан Мнишек как стоял посреди палаты, так и остался стоять. Только лицо опустил долу. Губы его хотели сложиться в какую-то определенную фигуру, но только двигались непрестанно, как ежели бы он откусил чего-то терпкого, жгучего и никак не мог освободиться от неприятного ощущения. И вдруг он сказал:
— Вот как оно бывает. — И повторил: — Как бывает…
Минуты разговора с ротмистром стоили ему многого.
За ротмистром отчетливо хлопнула дверь.
Пан Мнишек справился с непослушными губами и в третий раз сказал:
— Как бывает… О-о-о!..
Шагнул к окну и крепко оперся на щелястый подоконник. Ему вдруг захотелось с силой распахнуть раму. Он вскинул руку и тут только увидел, что крестовый переплет рамы неразъемен, затянут бычьим пузырем, едва пропускающим свет, и он, пан Мнишек, может только, как пьяный, загулявший казак, проткнуть пузырь кулаком. «Грязная хата, — подумал он с яростью и отчаянием, — нора…» Подумал так, как ежели бы хата с ее слепыми оконцами была виновата в том, что он оказался здесь и она же призвала его сюда из далекого сейчас для него Кракова.
После разговора с офицерами и казачьей старшиной мнимый царевич и пан Мнишек в окружении полуроты польских гусар выехали к тому месту, где передовой отряд ротмистра Борши увидел стрелецкую рать за рекой.
Лежал глубокий снег, и кони шли тяжело. Отряд подвигался медленно. Но все же через полчаса на запотевших конях они преодолели тревожные семь верст и с осторожностью, хоронясь за густым ельником, вышли к реке.
Пан Мнишек отогнул мохнатую, провисшую под снегом ветвь и оглядел противоположный берег. По всей пойме дымили костры и видны были двигающиеся меж ними темные фигурки людей. Мнишек начал было считать дымные шапки костров, но сбился да и сказал себе: «Что это я? Оно и так видно, что это основная рать». Повел глазами по пойме, по искрившемуся снегу, и вдруг бесконечное белое поле показалось ему черным. Он прикрыл глаза, отпустил пригнутую ветвь, посыпавшую снежным дождем, провел ладонью по смеженным векам. И, вновь открыв глаза, оглянулся на стоявшего рядом мнимого царевича. Тот неотрывно смотрел за реку. Губы его шевелились. «Что с ним? — подумал пан Мнишек. — Молитву читает?» Да тут же и отказался от этой мысли. Уж слишком жестко было выражение лица мнимого царевича, слишком резко прорезались у его рта морщины. «С таким лицом, — подумал Мнишек, — молитвы не читают». И он отвернулся от мнимого царевича — так нехорошо было его лицо. Вновь отогнул ветвь ели и посмотрел на реку. «Здесь, — решил, — на этом льду и на этой пойме и сойдутся два войска». По заснеженному льду катила поземка, вихрилась, играла, закручивалась сполохами. И вновь чернота закрыла Мнишеку глаза. «Да что же это?» — подумал он оторопело, прижал ладонь к глазам. И тут услышал резко сказанное мнимым царевичем:
— Смотри, пан, смотри! Что ладошкой прикрылся?
Пан Мнишек мгновенно опустил ладонь. Но мнимый царевич на него не глядел. Глаза его были устремлены за реку, а губы все так же шептали неведомое Мнишеку и так же жестко, нехорошо прорезались у рта морщины.
Давно замечено: когда сходятся две рати, последние сажени, разделяющие их, преодолеваются и одной, и другой стороной, может быть, с большим трудом, чем затрачен ими на весь путь, который они прошли до того навстречу друг другу. Кажется, что
Шаг, другой, третий…
Набрана полная грудь воздуха, подняты секиры, взлетели сабли, и…
Еще шаг, другой… Но вот эти-то шаги не саженями мерить надо, но силой души человеческой, ибо с каждым шагом таким, нужно думать, часть ее убывает.
Арсений Дятел шагал тяжело, продавливая снег, подавшись вперед грудью и опустив секиру так низко, что край лезвия порол с шипящим хищным звуком тонкую корку наледи. Но Дятел не слышал этого резкого, короткого, знобящего «сы-сы-сы» и опять — «сы-сы-сы», так как все существо его: воля, сила, слух, зрение — было собрано в одно движение, влито в один поступок, устремлено на одно действие — шаг навстречу тем, кто шел на него с другой стороны. Он уже видел не только серую на белом снегу, сплошную, неотвратимо надвигающуюся стену, клубящийся над ней маревом пар — распахнутые рты выталкивали толчками жаркое дыхание, — но и различал лица. И острым глазом бойца, побывавшего не в одной сече, определил, с кем из этой грозной стены он обменяется первыми ударами. Это был высокий мужик с покато опускающимися плечами, которые знающему человеку говорили с очевидностью — в них есть крепость и сила, есть жилистая ловкость и увертливость, достаточные, чтобы и обрушить мощный удар, и принять ответный напор. Шагая навстречу Дятлу, он — это было видно по нацеленному и жестко устремленному вперед взгляду — тоже определился, с кем сведет его первая минута сечи и натужно, медленно-медленно пригибал шею. Шаг, еще шаг… Еще…
Весь многоверстный поход Дятел многажды мыслями обращался к Москве, к своему подворью, видел в думах детишек своих и Дарью, вспоминал последний разговор с тестем и по-разному перекладывал его, и так и эдак, обмозговывая сказанные тогда слова. Вспоминал встречу с полковником Василием Васильевичем в полковой избе, поганый хохоток Сеньки Пня… И опять к разговору с тестем обращался. Слов тогда сказано было немного, но и из немногих этих слов складывалось определенно: оборонить, оборонить Москву надобно, иначе будет худо.
«Свара, свара боярская на Москве поднимется», — сказал тесть и замолчал, но за этим увиделись и дымы, и пожары, и ревущие, пьяные толпы, вой бабий услышался.
Знали и тесть, и Арсений, что такое свара. И вот шагал по длинной дороге многоверстного похода Дятел, а в груди словно колокол тяжелым языком: «Оборонить! Оборонить!» И еще, и еще раз тем же медным голосом: «Оборонить!»
И думать надо, не только в его груди ревел этот колокол, но звал и других, как ревел и звал он в иных походах и иных русских людей оборонить русскую землю, так как никто, кроме них, мужиков, оборонить ее не мог. И вставали мужики и шли в сечу, дабы не растащили их отчину, не опоганили ее святынь, не надругались над ее душой. И гибли без упрека и сожаления, так как жизнь бы была им не в жизнь без земли этой, святынь и души.
Снег хрустнул под сапогом, и Дятел вскинул секиру.
Когда две рати сходились, как две грозные стены, в пойме неведомой малой речушки, князь Федор Иванович Мстиславский шагнул из своего шатра, поставленного на опушке густого соснового бора в версте от места битвы.
Ковровый шатер ярким пятном рисовался на белом снегу, на тяжелой зелени хвои. Персидские мастера ткали ковры княжеского шатра, и краски его были красками далекой южной стороны, согретой солнцем и расцвеченной бликами голубого теплого моря. На заснеженной опушке, среди строгих сосновых стволов, шатер пылал сказочным костром, разложенным неведомой рукой.
Да хорош был и князь в легких латах италийской работы, в золоченом шлеме. Ему подали коня, и князь, сунув ногу в стремя, сильно кинул тело на широкую его спину. Тяжел был Федор Иванович, так тяжел, что мощный жеребец на крепких ногах нутром загудел, приняв на себя князя. Федор Иванович разобрал поводья и глянул на золотой стяг, полоскавшийся на высоком древке впереди шатра. Ветер развернул стяг, и глазам предстал тканный по золотому полю серебром Георгий Победоносец, ущемляющий копьем змия. Князь плотно сжал губы и тронул шпорой теплый бок жеребца.