Борис Годунов
Шрифт:
Встал и пошел к дверям.
Романа Дерюгина в Кремль приволокли и в застенок. Бросили у дыбы. Он руками в кирпичи уперся, привстал на колени, и заметно сделалось, что мужчина это дюжий, с лицом упрямым и злым.
Дерюгин сплюнул кровавый сгусток и только тогда глянул на сидевшего на лавке Семена Никитича. Затряс лохматой головой. Жаловался: за что мучения, за что бой? А может, злобу выказывал?
Того было не понять.
Семен Никитич молчал, ждал царя Бориса.
У дыбы переступил с ноги на ногу кат. Вздохнул всем брюхом, как лошадь.
Семен Никитич прислушался: показалось, что на ступеньках
Кат вновь переступил с ноги на ногу. Семен Никитич глянул на него неодобрительно и тут впрямь услышал, как на ступеньках зазвучали шаги.
Первым скатился по кирпичам Лаврентий. Стал у входа. За ним выступили из темного прохода два мушкетера и тоже встали молча, столбами. Железные их шлемы посвечивали тускло.
Семен Никитич приподнялся, без спешки шагнул к Дерюгину, опустил на плечо руку, уперся взглядом в темный проход.
Царь Борис вошел неслышно на мягких подошвах, вплыл тенью под своды.
Семен Никитич склонил голову. Царь Борис шагнул к лавке и сел.
Семен Никитич почувствовал, как Дерюгин поднимается под рукой, и с силой надавил на заворошившегося мужика.
Сухо стукнули в кирпич коленки.
— Государь, — сказал ровно царев дядька, — воровство открылось…
— Молчи… — выдохнул едва слышно царь.
Семен Никитич понял, что Борису все известно. Догадался — Лаврентий обсказал. Вгляделся в царское лицо. У Бориса скулы проступили под кожей, но больше другого поразила Семена Никитича рука царская, положенная на горло. Рука лежала неподвижно, как мертвая. Длинные пальцы темнели на светлой коже узлом. Видел, видел царев дядька здесь же, в застенке, как рвут на себе рубаху, в ярости заверяя о невинности или проклиная за безвинно причиненную боль; видел, как руки стягивают ворот, моля о пощаде; но и в ярости, и в мольбе было движение, действие, была сила или бессилие, а здесь все выглядело по-иному. Рука удавкой лежала на горле. Семен Никитич сказал себе: «Так сыскивать за воровство не приходят. Так со своей души сыскивают». Сказал, да и испугался: «О чем я? Царь, царь передо мной… Он вины вчиняет…» Но не объявилось в нем мысли, что царь сам себя судить может и это много страшнее иного суда.
Семен Никитич, поворачиваясь всем телом, повел взглядом по подвалу.
Пятном у стены белело лицо Лаврентия.
Неподвижны, отчужденны были квадратные лица немчинов-мушкетеров.
Тихо, мертво было в подвале.
Неправильно поняв его движение, кат, шаркая подошвами, достал с полки свечечку, зажег от фонаря и укрепил на кирпиче подле дыбы. Неяркое пламя высветило лицо царя Бориса, и еще отчетливее выступили из сумрака пальцы положенной на горло царской руки.
…Известие из Путивля об объявлении народу Гришки Отрепьева поразило Бориса.
Услышав об этом, он оторопело переспросил Лаврентия:
— Какого Гришки Отрепьева?
Нездоровое, серое лицо царя потемнело еще больше. Он вздернул, перемогаясь, головой и выкрикнул:
— А мнимый царевич — не Гришка Отрепьев?
Лаврентий молчал.
— Кого они объявили? — в другой
Руки Борисовы, сжимавшие подлокотники кресла, остались позади, навстречу Лаврентию выдалось лицо с распахнувшимися глазами, шея, вынырнувшая из шитого жемчугом ворота, грудь в коробе топорщившейся одежды. И с очевидностью объявилось, как изможденно царское лицо, как худа шея, узка и слаба грудь.
— Отрепьева, — растерянно повторил Лаврентий, — Отрепьева…
В неуверенности, с которой он выговорил это имя, было — он и сам теперь не все понимает в том, что случилось в Путивле.
Борис мотнул головой, словно отгоняя наваждение или дурной сон, откинулся на спинку кресла. Передохнул. Прикрыл глаза и так застыл, столь надолго, что Лаврентия затрясло странной, никогда не испытываемой дрожью. Вначале ослабли и задрожали ноги, затем слабость поднялась до груди, и сердце, показалось ему, запрыгало и затрепетало за ребрами так, что подумалось: «Сейчас упаду».
Царь Борис не открывал глаз.
Лаврентий не смел пошевельнуться.
В тишине стало слышно, как стучат, отсчитывая мгновения, высокие — башней — часы, недавно поставленные в Борисовых палатах.
Лаврентий вперил взгляд в циферблат и явственно разглядел, как сдвинулась и подалась вперед черная стрелка на раззолоченном диске.
Борис по-прежнему сидел, не открывая глаз. Тук-тук, — стучал маятник. И Лаврентию вдруг захотелось протянуть через палату руку и подвинуть стрелку вперед, чтобы оставить позади мгновение тягостного молчания царя и своей трусливой, неудержимой дрожи. Но он не осмелился не только сдвинуться с места, но шевельнуть пальцем.
Тук-тук, тук-тук, — стучали часы, и звук этот все больше и больше заполнял царевы палаты. Бил, вламывался в виски жестокими ударами. В нарастающей, рвущей барабанные перепонки боли Лаврентий подумал, подгоняя маятник: «Скорее, скорее, скорее!» И тут ему показалось, что, вслед за оглушающими ударами, голова царя клонится и раскачивается. Да так оно и было. С закрытыми глазами Борис вслушивался в удары маятника, но в отличие от Лаврентия не гнал время вперед, а всей душой желал и молил, чтобы оно обратилось вспять. Мысленно царь раскручивал стрелку на диске циферблата и возвращал ее назад, к тому времени, когда он, царь Борис, шагнул в день коронации из храма в Кремле, и гудящий колокол выдохнул ему в лицо: «Весь путь твой к трону — ложь неправедность, преступление! Ты от великой гордыни, в алчном властолюбии опоил дурным зельем Грозного-царя! Ты вложил нож в руку убийцы царевича Дмитрия! Ты обманул Москву ордою и свалил себе под ноги! Ложь! Ложь! Ложь!» Царь Борис не только услышал этот голос за стуком маятника, но и увидел себя на ступенях храма. Увидел, как шагнул вперед, ухватился рукой за ворот рубахи и, рвя ее у горла, выкрикнул: «Отче, великий патриарх Иов, и ты, люд московский! Бог мне свидетель, что не будет в царствовании моем ни голодных, ни сирых. Отдам и сию последнюю на то!»
И опять солгал.
Тук-тук, тук-тук, — стучали часы.
Борис, ежели бы мог, отдал сейчас многое, только бы не было этой лжи. Ан человеку — будь он и царем — не дано повернуть время вспять. Молил же о невозвратимом царь Борис потому, что, услышав о случившемся в Путивле, вдруг с ошеломляющей ясностью понял: ложь путивльская — продолжение его, Борисовой, лжи.
И в сознании царя даже слова встали: «Как рожено, так и хожено».
Борис сорвался с кресла, шагнул к Лаврентию, сказал: