Борис Годунов
Шрифт:
Удар, еще удар, еще… Пенные брызги летят, и обрушиваются глыбы, сползает берег в возмущенный поток.
А что, в новом русле покойнее будет водам?
О том река знает, но голос ее — мощный, ревущий, стонущий — не понятен смертным.
На Москве не было человека, который бы не слышал гула, накатывающегося на белокаменную с западных и южных пределов. Да что гул? Москву захлестнул поток обозов из Курска, Белгорода, Ельца, Ливен, Царева-Борисова… Поначалу для них беспрепятственно открыли городские ворота, но потом увидели — конца и края морю этому нет и белокаменной всех не принять.
Хлеб на Москве вздорожал.
На Сенном рынке за воз прелой соломы просили втрое, вчетверо противу прежнего.
Народ начал роптать, и тогда
— Э-э-э… Знаем, видели, ощиплют, что гусей. А как жить дальше?
— Нет уж, ребята, вы мимо, мимо идите… Христос подаст.
И калитку хлоп — и на запор. Так надежней.
Мрачно, насупленно возвышался над городом Кремль. Хода никому в твердыню цареву не было, и царя Бориса, не в пример прошлому времени, народ московский не видел. Стены Кремлевские вроде бы потемнели, и славный их кирпич, выказывавший в дни хорошие ярый, жаркий цвет доброго обжига, как лицо человеческое в невзгоду, являл ныне серую хмурость. Башни огрузли, и Кремль, казалось, отделился от москвичей — не только налитым до краев холодной, черной водой рвом, но и грозной стеной царева отчуждения. Ильинка, Варварка, Пожар, Болото кипели от наехавшего и московского люда. Здесь были растерянность, боль, неуютство, а там, в твердыне царевой, стояла тишина — голоса не доносилось из-за Кремлевской стены, будто все вымерло, застыло в странном, непонятном, страшном сне.
А оно и впрямь в Кремле запустело. И не то что перед Грановитой палатой, царским дворцом, на Соборной, где царю и ближним его пристало бывать, но и на Ивановской площади, всегда тесной от приказных, безлюдье и ветер, морщащий нахлюпанные дождем лужи. Пробежит поспешно человечишка из крапивного семени, прикрываясь рогожкой, и опять ветер, ветер да рябые лужи. Оловянно блестела вода, и холодно и сумно становилось на душе. А еще неуютнее было в кривых кремлевских улицах и переулках опальных дворов. Ветер гудел среди углов, не согретых людским теплом. Гулял по крышам, путаясь среди ветшающих бочек и полубочек теремков, посаженных над входами, переходами и прирубами. Стучал оконцами, которые забыла закрыть хозяйская рука. Барабанил в забитые двери. Печален покинутый дом. Людьми он строен и для людей, ан вот их-то не стало, и угрюмость, тревога написаны на стенах покинутого дома, тоскующего по своим хозяевам. А мест порожних и опальных в Кремле становилось все больше. И холодны, пустотой пугающи были глаза стрельцов, торчащих одиноко у Красного царева крыльца, на Никольском крестце, да и тут и там на Никольской улице, на Троицкой, на Спасской. И видно было: знобко им под холодным ветром, ежились стрельцы, но велено — так стой!
Царь Борис из палат царских не выходил. Царица Мария говорили патриарху Иову с беспокойством о здоровье царском. Плакала. Иов слушал ее молча, кивал головой. Да было не понять — не то от слабости голова патриаршая трясется, не то сочувствует он царице и ободряет ее. Но царица и сама видела, что стар патриарх, и все же просила укрепить царя и наставить.
Иов поднял глаза на царицу, смотрел долго. На лице патриарха лежали тени. Губы были бледны. В глазах его царица прочла: «В чем укрепить, в чем наставить?» Царица заплакала еще горше.
Патриарх у царя побывал. Вступил в палату и остановился. Борис подошел под благословение.
Лицо царя, хотя и нездоровое — под глазами обозначалась синева, — было твердо. Сжатые плотно губы говорили: этот человек уже решил для себя все.
Да оно так и было.
Царь Борис больше не спрашивал, почему не удалось ничего из задуманного и кто виноват в том. Не жалел жарких своих прошлых мечтаний и не обвинял
Царь неожиданно подступил вплотную к патриарху, и на странно изменившемся его лице появилось живое. Глаза заблестели от волнения.
— Великий отче… — начал он неуверенно и набравшим силу голосом закончил: — Ответь мне, сподоблюсь ли вечного блаженства на том свете?
У Иова изумленно взлетели веки. Он хотел что-то сказать, но слабые губы только прошамкали невнятное.
— Великий отче! — воззвал Борис с надеждой.
Иов опустил голову и опять забормотал что-то невнятное. Царь Борис отступил на шаг, и лицо его болезненно задрожало.
Иов так ничего и не ответил Борису.
Заданный вопрос, однако, волновал царя, и он спросил о том же пастора Губера, с которым последнее время встречался почти каждый день.
За пастором на Кукуй из Кремля посылалась добрая карета, и москвичи, когда она выезжала из Никольских ворот на Пожар, уже знали, куда и зачем карета сия катит.
— Глянь, — толкал в бок какой-нибудь дядя соседа, — опять за немчином от царя направились.
Люди таращились вслед карете, и нехорошее было во взглядах.
— Знать, своих ему мало… Немчина подавай…
— Н-да-а-а…
С пастором Губером приезжал доктор Крамер, и они подолгу говорили с царем. Бориса интересовало разное, но больше он просил рассказывать о том, как живут в иных странах, и слушал внимательно.
На беседы эти приглашал Борис царевича Федора и бывал недоволен, ежели царевича отвлекали дела. Борис говорил так: «Один сын — все равно что ни одного сына» — и постоянно хотел видеть его подле себя.
Сидя напротив пастора и любезно улыбающегося доктора Крамера, царь Борис слушал рассказы с прояснившимся лицом, но порой черты царского лица тяжелели, хмурились, царь опускал глаза и, подолгу не поднимая взгляда, упорно, настойчиво смотрел на свои руки. В одну из таких минут пастор Губер вспомнил первую встречу с царем Борисом. Тогда свезенных в Москву из российских городов немцев и литвин нежданно-негаданно пригласили в Кремль и царь дал им обед в Грановитой палате. Многое изумило во время необычайного этого обеда пастора Губера, но более другого запомнилось, как царь Борис, воодушевленно говоря, что он университет в Москве хочет видеть и алчущих знаний юношей, вот так же опустил глаза и долго рассматривал руки. В ту минуту, потрясенный желанием царствующей особы просветить свой народ, пастор Губер подумал, что царь Борис задался вопросом: «А хватит ли у меня сил на сие великое дело?» И тогда же, увидев вновь обращенное к гостям лицо столь удивившего его царя, подумал: «Да, он решил, что сил достанет». Глаза Бориса сияли. Ныне же случилось иное. Когда царь Борис наконец поднял взгляд на пастора, гость прочел в нем такую грусть и муку, что его пронзило острой болью жалости к этому необыкновенному человеку.
В одну из встреч царь Борис и спросил пастора Губера:
— Сподоблюсь ли вечного блаженства на том свете?
Пастор Губер задохнулся от неожиданности, но он был книжником, читателем историй народов и подумал: «Какую же драму несет в себе этот человек, ежели обращается с таким вопросом?»
Царь Борис, однако, только мгновение ждал ответа и отвернулся.
На следующий день царь все же вновь послал карету за пастором.
Когда она выезжала из Никольских ворот, уже не дядька из рядов, но один из стрельцов, стоящих в карауле, сказал: