Борис Годунов
Шрифт:
— Опять за немчином поехали!.. Ну и ну… Негоже так-то православному царю…
— Молчи, — сказал другой, — ежели на дыбу не хочешь.
Стрелец замолчал, как запнулся.
А на дыбу-то попадали многие. Ярыги так и шустрили по улицам. Здесь уж Семен Никитич своего не спускал, хотя царь редко призывал его в свои палаты. Царев дядька часами торчал у царевых дверей. А дел у него было много, и дела все путаные, Сыскного приказа. Но даже в те редкие минуты, когда он представал перед царевыми очами, Борис слушал вполуха, будто Семен Никитич не о людях
О войске же, стоящем под Кромами, Борис, казалось, и вовсе забыл. Все бумаги отписывал воеводе Федору Ивановичу Мстиславскому печатник Татищев. И медленно, как за уздцы плохую лошаденку, тянуло их через приказы крапивное семя. Ну, да с этими все было ясно — здесь никогда не торопились. А надо было остеречься царю Борису.
Под Кромами вершилось худое.
Печатник Игнатий Татищев получил неожиданную весть из Польши. Какими дорогами она до Москвы дошла — ведомо было только печатнику. Известно: приказ его, Посольский, многих людей за пределами российскими кормил и с того сам кормился, только не золотом или мехами, но товаром не менее ценным — сведениями тайными.
Так и на этот раз сталось.
Игнатий бумагу прочел и зло, так, что хрустнуло в кулаке, сжал ее, однако, помыслив, положил на стол и тщательно разгладил свиток хрупкой ладонью. Посидел, глядя по привычке на шаткий язычок свечи прищуренными глазами да и поднялся от стола.
Через некоторое время он объявился у царева дядьки. Вошел, приткнулся на лавку и голосом, выдающим волнение, сказал без околичностей:
— Беда.
Такого, чтобы печатник разволновался, никогда не наблюдалось. Был он всегда ровен, нетороплив и в суждениях осторожен. И вдруг такое:
— Беда.
Царев дядька от удивления из-за стола приподнялся.
Из польской бумаги стало известно, что присягнувшие мнимому царевичу князья Борис Петрович Татев и Борис Михайлович Лыков тайно, через виленского епископа Войну, ведут переговоры, умышляющие воровство против царя Бориса, с братьями-князьями Голицыными, которые возглавляют в царевом войске передовой полк.
Услышав это, Семен Никитич кулак всадил в стол.
— Ах, воры, — воскликнул, — воры!
Забегал по палате, не в силах удержать гнев и досаду.
Еще за год-два до объявления у границ державных мнимого царевича Семен Никитич получил донос, что князь Лыков, сходясь с Голицыными да с князем Борисом Татевым, про царя Бориса рассуждает и умышляет всякое зло. Тогда же Семен Никитич бросился к царю.
— Взять их в железа, — сказал, — пытать. Воровство объявится.
Царь Борис, однако, его удержал.
— Нет, — ответил, — негоже такое.
А сказал Борис так только потому, что Голицыны, хотя были и знатного литовского великокняжеского рода и местничаться могли и с Федором Ивановичем Мстиславским, и с Шуйскими, однако силу растеряли и опасности для трона не представляли.
Царь повторил твердо:
— Нет.
Дело
«Я здесь мышей ловлю, — сказал себе царев дядька, — вешая на столбах лазутчиков Гришкиных да шептунов московских, а волки-то там, в царевом войске!»
Так или почти так подумал и печатник да и, уперев кулак в стол, положил на него многодумную голову и внимательно уставился на царева дядьку.
А волки и вправду были в царевом войске под Кромами.
Братья Голицыны — ах, хитромудрые князья земли российской — в сваре, закипевшей на Москве после смерти Федора Ивановича, как и Шуйские, Романовы, Мстиславский, на трон заглядывали, но да тогда их сразу по носу щелкнули, и они ушли в тень. Но мысль-то, мысль о троне в головах горячих осталась. И сейчас, когда держава вновь зашаталась, честолюбивое вспыхнуло с новой силой в сердцах.
Конь всхрапнул настороженно, повел головой. Старший из Голицыных, князь Василий, похлопал успокаивающе черного как смоль жеребца по шее, чуть придавил теплые бока шпорами. Жеребец, опасливо приседая на задние ноги, съехал с берега в темную ото льда и тающего снега воду, вздохнул, как простонал, и поплыл, высоко поднимая голову. За князем в ручей спустилось еще трое, на таких же черных, как и его жеребец, конях. Со времени Грозного-царя передовой полк сидел на конях черной масти.
Через минуту-другую жеребец встал на твердое дно и, торопливо, махом — вода, видать, жгла — в несколько прыжков выскочил на высокий берег. Князь, даже не оглянувшись — уверен, знать, был, что спутники не отстанут, — пустил жеребца вдоль густого ельника к видневшейся вдали просеке. Жеребец пошел сильным ходом. Ветви — и одна, и другая — хлестнули князя Василия по лицу, но он жеребца не сдержал и головы не наклонил. Утопая на всю бабку в тающем, податливом снегу, жеребец вымахнул к просеке. Князь натянул поводья. Повернулся к скакавшим следом, вскинул руку. Те начали осаживать коней и, остановившись, но не спешиваясь, ввели коней в ельник и застыли в ожидании.
Светало. В просеке, затененной высокими деревьями, был тот сырой зеленый сумрак, который даже и после того, как взойдет солнце, стоит в еловом лесу. Но ветер, ровно и глухо гудевший меж высокими вершинами елей, развалил густой их шатер, и в просеке просветлело так, что лицо князя отчетливо выступило из сумрака. Высокий лоб, выглядывающий из-под бобровой шапки, четко рисованные губы, узкие скулы, хорошо очерченный подбородок — все выказывало, что слабости князь не допустит, ежели ему придется переступить даже через то, что для иного могло бы стать непреодолимой преградой. И только рука князя, лежащая на луке седла, не по-мужски узкокостная и нервная, говорила, что не хватает в нем силы. Той силы, которая, питая и поддерживая волю и целеустремленность, позволяет человеку совершить задуманное. Ну, да об том судить трудно, так как давно сказано: «Которая рука крест кладет, та и нож точит».