Борис Годунов
Шрифт:
Кланялись, правда, до земли, но толку с того было чуть. Вот тебе и Бориска. Да и вовсе не Годунов стоял на дороге Богдана. Вон напротив — Бельский перекатил красные глаза — за столом рыхлый боров, боярин Федор Романов. «Тоже хорош, — подумал, — в корыто уткнется и будет хлебать, пока не зальет в уши».
Бельский отвернулся, взяв ендову, припал к краю. Углом глаза углядел второго Романова — Александра. «И этот добер, — решил, — пальцы только к себе гнутся». Нет, не нашел хорошего языка с Романовыми Богдан. И с Шуйскими,
Так, побегал по Москве, погонял коней, распугал по мелочи рыбешку, а толку не добился. И не то чтобы пожалел сил. Нет! Бил кулаками, но бил-то в глухую стену. Не угадал дверцы. Есть в каждой стене дверца. Глухо, глухо все, и вдруг — тук-тук — стена отдает звонким. Здесь и бей. Распадутся камни, и за ними желанная дверца. Но так не получилось. Кулаки отбил только. Саднило руки.
Ендовой грохнул Бельский об стол, расплескал вино. И не пьян был, а хотелось казаться пьяным. Пьяным-то лучше быть, чем дураком.
Попервоначалу хотел Бельский Думу боярскую над Москвой поставить, но углядел — не выйдет. Тогда метнулся он как заяц — следочки проложил и влево, и вправо — и решил охлестнуть все боярство одной оплеткой. Оплетка та — грамота, которая бы подчинила Думе царя. Тогда едино: кто ни заберись на трон — Романовы ли, Шуйские, Годунов, — грамотка любому руки свяжет. Но и этого не вышло. Понял: не выплясалась боярская волюшка.
И сегодня от отчаяния поутру решился на крайность. Нелегко было пойти на такое, но другого не зрел Богдан. Да оно всегда так — где квас, там и гуща. Ежели уж сердце загорелось — трудно человеку свернуть с избранного пути. Только очень сильным это дано, а Богдану страсти дурманили голову. Но страсть — не сила.
Как только московский народ собрался на Пожаре, из Спасских ворот на белоснежном аргамаке вылетел Бельский. На Богдана смотреть было любо-дорого. Шуба соболья с воротником выше головы, золоченый шлем, на каждом пальце блещущие огнями перстни с лалами. На один такой камушек торжище со всеми рядами, лавками, лотками, со всей человеческой требухой с лихвой купишь. И глаза у Бельского горели, как лалы. Соколиный взгляд. За ним с десяток молодцов выскакало, и тоже один другого краше. Коники играли. Из-под копыт дробь рассыпалась. Люди поворотили головы, по торжищу прокатилось:
— Кто это? Кто?
— Бельский, не видишь?
— Богдан! Верхний!
Народ повалил к Бельскому. Всякому интересно взглянуть на бравого да нарядного. Он сильной рукой, так, что только ошметья снежные полетели из-под копыт, осадил коня. Улыбкой расцвел во все лицо. Зачастил лихой скороговоркой:
— Люди московские славные! — И так-то раскатился широко звучным голосом: — Что ж вы шапку ломаете перед Бориской? На царство ходили просить, а он вам чем ответил?
Богдан привстал в стременах, сложил три унизанных перстнями пальца в известную фигуру. Ткнул
— Вот чем ответил он на просьбу!
Конек веселился под Богданом, прял ушами. Народ таращил глаза, не понимая, к чему бы такому, счастливому, на торжище дурака валять. Посиживай себе в богатых палатах, размягчась душой у теплой печи. Зачем беспокойство? Надсад? За дураков Богдан поторопился их посчитать. Оно конечно, народ московский послушен и терпелив, но глупым его не назовешь. И в глазах у многих любопытство сменилось недоверием. Распаляясь больше и больше, Богдан тыкал рукой на стороны:
— Вот, вот — на все ваше уважение!
Лицо Бельского уже не улыбалось, а было диким. На скулах вспухли желваки, борода встала колом.
Всколыхнуть московский люд хотел Богдан, поднять его, как взнузданного коня. Бывало такое на Москве. Крикнут — и вспыхнет первая былка, а тогда не удержать. Степным палом заревет огонь, пойдет пластать до окоема, все пожирая жарким пламенем. Бежал когда-то и сам Богдан от такового пожара, вспыхнувшего на московских улицах. А теперь намеревался своею силою вздуть пламя и своею же силою направить его туда, куда ему, Богдану Бельскому, хотелось. Рева людского ждал он. Вот-вот, думал, вырвется страшное из глоток: «А-а-а-а!»
Но забыл Богдан, что для такого за сердце надо зацепить людей. И не о себе думать, а о них. Он-то себя тешил, свою болячку растравлял. Обмануть можно одного, двух, а народ — нельзя. Из толпы ровный голос спросил:
— А что ты нам, московскому люду, скажешь?
Богдан опустил руку, пошарил глазами по лицам и крикнул:
— С испокон веку говорено — одна голова хорошо, а две лучше!..
Тот же ровный голос прервал его:
— Сказка петая. Боярского правления хочешь?
И так это получилось, как ежели бы кто всезнающий продумал и предусмотрел заранее то, что Бельский упрется рогами в закрытые ворота боярские, а закипев, вылетит на торжище и вопрос свой задаст московскому люду. Цвет в цвет было угадано. Отсюда и голос:
— Боярского царства ждешь?
И в голосе том не вопрос, а издевка прозвучала.
— А что бояре! — крикнул Бельский. — Мало Руси послужили? Аль забыли боярина князя Воротынского, победившего татар при Молодях? А Шуйского боярина, Ивана Петровича, тоже забыли? Псковскую его оборону? Аль не он Москву защитил? Коротка у вас память…
— Было, было, — ответили ему. — Но мы и другое помним.
— Знаем, руки боярские загребущие. Исподнее с людей снять готовы.
— А ты сам не помнишь, когда отроком был Иван Васильевич, как бояре на Москве гуляли? Запамятовал?
И в другой раз смелый голос спросил:
— Так что, боярского царства ждешь?
Не удержался Богдан — выхватил плеть, взмахнул над головой, кинул вперед коня:
— Годуновский прихвостень! Бей его, собаку!